Но спать она не могла. Впервые за время путешествия ее охватила неодолимая тревога, словно неведомая опасвость нависла над нею. Быть может, тревога усилилась из-за ночлега в Ямполе — город был страшный, кровавый. Бася знала об этом из рассказов мужа и Заглобы. Здесь во времена Хмельницкого стояли под водительством Бурляя главные силы подольских душегубов; сюда сгоняли пленников и переправляли их на восточные базары или злодейски умерщвляли; наконец, сюда весной 1651 года, во время многолюдной ярмарки, ворвался Станислав Ланцкоронский, воевода брацлавский, и учинил страшную резню, память о которой свежа была во всем Приднестровье.
И потому кровавые воспоминания витали над поселеньем, там и сям чернелись еще пепелища, а со стен маленького полуразрушенного замка, казалось, глядели убиенные казаки и поляки с белыми лицами. Бася была отважная, но духов боялась, а говорили, что в самом Ямполе, в устье Шумиловки и на ближних Днестровских порогах что ни полночь слышатся великий плач и стенания, а вода в лунном свете становится алой, словно окрашена кровью. При мысли об этом тягостной тревогой полнилось Басино сердце. Она невольно вслушивалась в ночную тишину, не доносятся ли сквозь шум порогов рыданья и стоны. Но слышно было лишь протяжное солдатское «Слу-ша-а-ай!». И припомнилась Басе тихая хрептевская горница, муж, пан Заглоба, приветливые лица пана Ненашинца, Мушальского, Мотовило, Снитко, и в первый раз почувствовала Бася, как далеко она от них, ох, далеко, в чужой стороне, и такая одолела ее тоска по Хрептеву, что захотелось плакать.
Уснула она только под утро, и снились ей странные сны. Бурляй, душегубы, татары, кровавые картины резни мелькали в сонном ее мозгу, и в этих картинах она неизменно видела лицо Азьи, но то был как бы и не Азья вовсе, а казак, либо дикий татарин, либо сам Тугай-бей.
Поутру она встала, радуясь, что ночь с ее ужасными видениями уже позади. Далее Бася решила ехать верхом: и поразмяться, и дать возможность Азье поговорить с Эвой наедине, ведь Рашков был уже не за горами, и им полагалось бы вместе подумать, как объявить обо всем старику Нововейскому и получить от него благословение. Азья, сам державший ей стремя, не подсел, однако, в сани к Эве; сперва он вынесся вперед, во главу отряда, затем приблизился к Басе.
Она, тотчас заметив, что отряд еще приуменьшился после Ямполя, обратилась к молодому татарину:
— Я вижу, сударь, ты и в Ямполе часть своих людей оставил?
— Пятьдесят коней, как и в Могилеве.
— Зачем же?
Он странно усмехнулся — губа приподнялась, как у злого, ощеренного пса, — и, чуть помедлив, ответил:
— Хочу располагать этими людьми, дабы обезопасить обратный путь вашей милости.
— Коли войско из степей воротится, его и так будет довольно.
— Войско так скоро не воротится.
— Откуда тебе это известно?
— Ему надлежит доподлинно узнать, что там у Дороша, а это отнимет три, а то и четыре недели.
— Ну, коли так, ты верно сделал, оставив своих людей.
Какое-то время они ехали молча. Азья то и дело поглядывал на розовое лицо Баси, наполовину скрытое поднятым воротником дохи и капюшоном, и всякий раз прикрывал глаза, словно хотел запечатлеть в памяти прелестный ее образ.
— Тебе, сударь, с Эвой надобно поговорить, — начала снова Бася. — И вообще, ты мало с ней говоришь, ей порой даже странно это. Ведь скоро перед лицом пана Нововейского предстанете… Мне и самой неспокойно… Вам бы посоветоваться, с чего начать.
— Мне сперва с вашей милостью поговорить бы хотелось, — странным голосом ответил Азья.
— Так за чем же дело стало?
— Гонца из Рашкова дожидаюсь. Я надеялся уже в Ямполе его застать. Вот и высматриваю.
— А при чем тут гонец?
— Вон, кажется, едет! — ответил, избегая ответа, молодой татарин.
И вырвался вперед, но тут же и вернулся.
— Нет, не он!
Во всей его фигуре, в словах, во взгляде, голосе было что-то столь тревожное и лихорадочное, что тревога эта передалась Басе. Однако же до той поры ни малейшего подозрения не закралось ей в душу. Беспокойство Азьи легко объяснялось близостью Рашкова и грозного Эвиного отца, но у Баси отчего-то было так тяжко на душе, словно решалась ее собственная участь.
Подъехавши к саням, она несколько часов кряду держалась подле Эвы и говорила с нею о Рашкове, об отце и сыне Нововейских, о Зосе Боской, наконец, об окрестности, которая становилась все более дикой и устрашающе пустынной. Правда, пустынно стало сразу за Хрептевом, но там все же на горизонте порою вился дымок — признак человеческого жилья, быть может, хутора. А тут не было никаких следов человека, и, не знай Бася, что она едет в Рашков, где живут люди и стоит польский гарнизон, она могла бы предположить, что ее влекут куда-то в неведомые дали, на чужбину, на край света.
Озираясь окрест, она невольно придержала коня и вскоре отстала от саней и отряда. Спустя минуту Азья присоединился к ней; отлично зная здешние места, он стал показывать их и называть.
Но продолжалось это недолго — земля начала вдруг дымиться. Очевидно, зима в южной этой стороне была менее суровой, нежели в лесистом Хрептеве. Кое-где в ложбинах, расселинах, на горных уступах и на северных склонах гор лежал, правда, снег, но земля не сплошь была им покрыта, она чернела зарослями кустарника или поблескивала влажной пожухлой травой.
От травы этой поднималась теперь летучая белесая мгла и парила низко над землей, так что издали казалось, будто большая вода сплошь заполнила долины и широко разлилась по всей равнинной местности; затем мгла начала возноситься все выше, заслоняя солнечный свет и переменяя погожий день на мглистый и хмурый.
— Завтра дождь будет, — сказал Азья.
— Только бы не сегодня. Далеко ли еще до Рашкова?
Тугай-беевич окинул взглядом едва различимые сквозь туман окрестности и ответил:
— Отсюда до Рашкова ближе, нежели обратно до Ямполя.
И вздохнул с облегчением, словно великая тяжесть спала с его плеч.
В эту минуту со стороны отряда послышался конский топот и в тумане замаячил всадник.
— Халим! Это он! — вскричал Азья.
Это и в самом деле был Халим; поравнявшись с Азьей и Басей, он соскочил с бахмата и низко поклонился молодому татарину.
— Из Рашкова? — спросил Азья.
— Из Рашкова, господин мой! — ответил Халим.
— Что там слыхать?
Старик поднял к Басе безобразное, иссохшее от тяжких испытаний лицо, как бы спрашивая взглядом, может ли он говорить при ней.
— Говори смело! — сказал Тугай-беевич. — Войско вышло?
— Да, господин. Горстка их там осталась.
— Кто их повел?
— Пан Нововейский.
— А Пиотровичи выехали в Крым?
— Давно уж. Остались только две женщины и старый пан Нововейский с ними.
— Крычинский где?
— На том берегу. Ждет!
— Кто там с ним?
— Адурович со своим отрядом. Оба бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются во власть твою — и, те, кто не успел еще подойти.
— Прекрасно! — сказал Азья, и глаза его загорелись. — Немедля мчись к Крычинскому и вели ему Рашков занять.
— Воля твоя, господин!
Халим мгновенно вскочил на коня и исчез, как призрак, в тумане…
Страшным, зловещим огнем горело лицо Азьи. Решающая, долгожданная минута, минута наивысшего его счастья наступила… Однако сердце его билось так сильно, что перехватывало дыхание… Какое-то время он молча ехал рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, обратил к ней бездонные сверкающие глаза и сказал:
— Теперь мне надобно открыться вам, ваша милость…
— Слушаю, — ответила Бася, пристально в него вглядываясь, словно надеясь прочесть что-то в изменившемся его лице.
ГЛАВА XXXVIII
Азья на своем коне вплотную, стремя в стремя, приблизился к Басиному скакуну и еще несколько десятков шагов ехал молча. Все это время он старался успокоиться и не мог взять в толк, отчего так это трудно ему, раз уж Бася у него в руках и никто в целом мире не в силах теперь ее отнять. Но он и сам того не ведал, что в душе его, вопреки всякой очевидности, тлела искорка надежды на то, что желанная женщина ответит ему взаимностью. Надежда была слабая, но жаждал он этого так сильно, что его трясло как в ознобе. Нет, не протянет к нему рук желанная, не упадет в его объятья, не скажет слов, о которых мечтал он ночи напролет: «Азья, я твоя!» — не прильнет устами к его устам, он знал это… Но как примет она его слова? Что скажет? Лишится ли чувств, как голубь в когтях ястреба, и позволит взять себя, подобно тому же бессильному голубю? Или в слезах станет молить о пощаде, иль криком ужаса огласит пустынные места? К лучшему ли все это, к худшему ли? Такие вопросы теснились в голове татарина. А меж тем пробил час отбросить всякое притворство, снять личину и открыть ей истинное, страшное свое лицо… Страх! Тревога! Еще, еще минута — и все свершится!