Тут с майдана опять послышался громкий шум. Заглоба снова в ярости вскочил и бросился к двери.
На майдане голова к голове стояли солдаты; при виде Заглобы и еще двух офицеров они попятились, образовав полукруг.
— Тихо вы, собачьи души! — начал Заглоба. — Не то велю…
Но тут из полукруга выступил вперед Сидор Люсьня, драгунский вахмистр, честный мазур, любимец Володыёвского; сделав несколько шагов, он вытянулся в струнку и решительно сказал:
— А как же иначе, ваша милость, коли тот, такой-растакой сын, нашу пани, значит, хотел обидеть, так мы на него теперь пойти хотим, отомстить, значит. Про что я говорю, об том все просят. А коли пан полковник сами не могут, так мы ведь и под другим началом хотя бы и до самого Крыма дойдем, чтобы стервеца того добыть, и уж ему не поздоровится!..
Жестокая, холодная мужицкая угроза звучала в голосе вахмистра; а солдаты заскрежетали зубами и стали тихо позвякивать саблями, сопя и ворча при этом. И страшно было глухое то ворчание, подобное ворчанию медведя во мраке ночи.
Вахмистр стоял навытяжку и ожидал ответа, за ним застыли в ожидании шеренги, яростное упорство было в них, от обычной солдатской покорности не осталось и следа.
Минуту все молчали. Затем в дальних рядах послышался чей-то голос:
— Кровь его — наилучшее из лекарств!
Гнев остыл в Заглобе, так растрогала его любовь солдат к Басе, а при упоминании о лекарстве ему пришла вдруг в голову совсем иная мысль, а именно — доставить к Басе лекаря. В Хрептеве, где лекарей не было, никто об этом не подумал, но в Каменце их было несколько, в том числе один грек — человек почтенный, богатый, владелец нескольких домов и такой ученый, что его повсюду чуть не чернокнижником почитали. Одно лишь было сомнительно: согласится ли он — кого даже магнаты «вашей милостью» величают — при его-то богатстве ехать пусть даже и за любую плату в этакую глушь?
Заглоба минуту поразмыслил и так сказал:
— Справедливая месть бешеного того пса не минует, в том я вам клянусь, а он, верно, предпочел бы, чтобы сам его величество король местью ему угрожал, нежели пан Заглоба. Да еще как знать, жив ли пес тот, ведь пани, из рук его вырываясь, рукоятью пистолета отшибла ему разум. Словом пока думать об этом не время, сперва надобно ее спасти.
— Да мы со всей душой, и жизни бы не пожалели! — ответил Люсьня.
А толпа снова загудела в подтверждение слов вахмистра.
— Послушай, Люсьня, — сказал Заглоба. — В Каменце живет лекарь Родопул. Поезжай туда; скажешь ему, что, мол, пан генерал подольский неподалеку от города ногу себе повредил и помощи ожидает. А уж когда за стенами города будете, ты его хвать — и на коня, а то и в мешок и что есть духу сюда мчи, в Хрептев. Каждые две-три версты будет вам свежая подстава. Гоните во весь опор. Да смотри, чтобы живого довез, мертвый он нам без надобности.
Ропот одобрения послышался со всех сторон, а Люсьня пошевелил свирепыми усищами и сказал:
— Уж я-то его добуду и не выпущу, разве что в Хрептеве.
— Двигай!
— А можно спросить?
— Чего еще?
— А что, если он потом дух испустит?
— Пускай себе, только бы сюда живой добрался! Бери шестерых людей и айда!
Люсьня сорвался с места. Солдаты, счастливые тем, что могут хоть что-то сделать для Баси, бросились седлать лошадей; шесть человек немедля поскакали в Каменец, другие повели вслед за ними заводных коней для подставы.
Заглоба, довольный собою, воротился в горницу.
Вскоре от Баси вышел Володыёвский — изменившийся, полуживой, равнодушный к словам сочувствия и утешения. Сообщив Заглобе, что Бася все еще спит, он сел на лавку и как безумный уставился на дверь, за которой она лежала. Офицеры, решив, что он прислушивается, затаили дыхание; в доме воцарилась полная тишина.
Чуть погодя Заглоба на цыпочках подошел к Володыёвскому.
— Михал, — сказал он, — я послал за лекарем в Каменец, может, еще кое за кем послать?…
Володыёвский смотрел, пытался собраться с мыслями, но, по всему видно, не понимал.
— За ксендзом, — сказал Заглоба. — Ксендз Каминский мог бы поспеть к утру?
Маленький рыцарь закрыл глаза, повернул к печке бледное как полотно лицо и трижды повторил:
— О боже, боже, боже!
Заглоба, ни о чем его более не спрашивал, вышел и отдал распоряжение.
Когда он воротился, Володыёвского в комнате не было. Офицеры сказали ему, что больная позвала мужа, в бреду ли, в сознании — непонятно.
Вскоре старый шляхтич убедился, что было то в бреду.
Щеки Баси цвели ярким румянцем; с виду она была здоровая, но глаза ее помутнели, зрачки словно растворились, она обирала себя — руки непроизвольно искали чего-то на одеяле. Володыёвский едва живой лежал у ее ног.
Время от времени больная тихо что-то бормотала, какие-то слова произносила громче, особенно часто «Хрептев». Вероятно, ей чудилось, порою, что она еще в пути. Заглобу больше всего встревожило движение рук на одеяле, в непроизвольном его однообразии старый шляхтич углядел признак близящейся смерти. Человек он был многоопытный, не однажды люди умирали на его глазах, но никогда еще сердце его так не обливалось кровью, как при виде этого столь рано увядающего цветка.
И, уразумев, что только бог может спасти гаснущую эту жизнь, он встал перед ложем на колени и отдался молитве.
А Бася дышала все труднее, почти хрипела. Володыёвский вскочил. Заглоба поднялся с колен; оба они не сказали ни слова, только взглянули в глаза друг другу, и ужас был в их взгляде. Показалось им, что она умирает. Но длилось это не более минуты. Вскоре Бася задышала спокойнее и даже чуть медленней.
С той минуты они пребывали меж страхом и надеждой. Ночь тянулась лениво. Офицеры тоже не пошли отдыхать, а остались в горнице, то поглядывая на Басину дверь, то шепчась меж собою, то задремывая. Время от времени входил челядинец подбросить дров в очаг, а они при всяком скрипе двери вскакивали с лавок, полагая, что это выходит Володыёвский или Заглоба и что вот-вот они услышат страшное слово: «Умерла!»
Тем временем запели петухи, а Бася все еще боролась с горячкой. К утру налетел ураган с дождем, он шумел и завывал, сотрясая стены и крыши, колыхал пламя в печи, выбрасывая наружу клубы дыма и искры. На рассвете пан Мотовило бесшумно вышел — ему пора было в объезд. Наконец пришел день — тусклый, пасмурный — и осветил усталые лица.
На майдане началась обычная суета: средь завываний ветра слышался топот конских копыт по доскам конюшен, скрип колодезных журавлей и солдатские голоса; вскоре послышался звонок: приехал ксендз Каминский.
Когда он вошел, облаченный в белый стихарь, офицеры пали на колени. Всем казалось, что наступила торжественная минута, за которой неминуемо последует смерть. Больная не пришла в сознание, и ксендз исповедовать ее не мог, только соборовал ее, а затем принялся утешать маленького рыцаря, убеждая его покориться воле божьей. Утешение, однако, не подействовало, он вообще ничего не слышал из-за душевной боли.
Целый день смерть кружила над Басей. Как паук, таящийся где-то в темном углу на потолке, выползает временами на свет и по невидимой нити спускается вниз, так смерть, казалось, временами нисходила к самому Басиному изголовью. Те, кто был рядом, не однажды видели, что тень ее осеняет Басино лицо и что светлая душа уже расправляет крылышки, чтобы улететь из Хрептева в заоблачную даль, по ту сторону жизни; потом смерть, как паук, снова скрывалась под потолком и надежда полнила сердца.
Впрочем, надежда была шаткая, недолговечная; никто не смел поверить в то, что Бася перенесет недуг. Не верил и Володыёвский, и потому страдания его были столь велики, что Заглоба, сам чрезвычайно опечаленный, не на шутку перепугался и поручил его опеке офицеров.
— Бога ради, следите за ним, — говорил он, — того гляди, жизни себя лишит!
Володыёвскому, правда, не приходило такое в голову, но, терзаемый печалью и болью, он то и дело спрашивал себя:
«Как же мне-то оставаться, коли она уходит? Как же мне отпустить ее одну, мою ненаглядную? Что скажет она, когда, оглядевшись там, не найдет меня рядышком?»