— Нам с тобой, до конец война, теперь спать! — смеясь, показывал жестом ладоней под щеку, Карл Брегер — комендант станционной Ржавлинки.
— Ну, да — соглашался Палыч.
Теперь ни единой души партизанской, в живых не осталось. Всех положили в последнем налете. Тех, кто шевелился, зубами скрипел, обошли и добили на месте. Сожгли напоследок все то, что могло сгореть. А Семеныч, обозник, старик, уцелел, по дури. Снаряд залетевший поджег фуражи, и тот, запыхавшись, летал возле, птицей — тушить намогался. Пока его с ног не свалили, — вояка старинный!
«Ну да, — в сторону коменданта косил Осип Палыч, — все так, да не вовсе уж так…» Лешки Тулина там не нашли. Точно, того там не было, Палыч каждого пересмотрел. Не нравилось это, очень не нравилось.
А Щорсовец издевался:
— Пес паршивый! Чего захотел? Не видать тебе Лешки! А увидишь — плачь, — смерть твоя значит, пришла!
— В Москву улетел он, по делу военному… — бредил старик.
«В Москву? Да, скорее, гниет дай бог себе где-то. А что?» — обнадежился, слюну проглотил Осип Палыч. Как будто услышал Семеныч:
— Дождешься! Он немцев, уж если прижмет, два десятка один уложит! А такого дерьма, как ты …
Водой старика не поили, а плюнул в лицо, что едва не упал Осип Палыч:
Болтается, с богом, теперь! Ну а Тулина — нет так и нет, к черту их!
— Чего ты, герой, разогнался? — опешила мама Алешки.
Осип Палыч, без стука, без оклика, — точно в свой дом, — завалил в ее хату.
— Старая, вот что, давай, покажи-ка мне все в своей хате!
Не церемонясь, не глядя, как побледнела, как, может, едва устояла она на ногах, шарил он по всей хате.
— Лестница есть? Давай, на чердак полезу!
И в погреб полезть не забыл.
— Не шути мне! — рычал он, — Я немца тебе на постой хочу дать. Офицера. Колбаской тебя, со стола побалует! Скажешь, потом еще мне спасибо.
Он все осмотрел. Все проверил.
— Ну ладно. Пошел я…
А ждать постояльца, когда — не сказал…
«Вот, — онемела, оставшись одна, Алешина мама, — права ты была Аленка! Ох, божечки, девочка, как ты права!»
В глазах было красно от света. Слепящее солнце насквозь пробивало веки, как тонкие пленки. Семеныч, как будто еще не уйдя далеко, обернулся: «Видишь, Елена, убили меня, — это значит, Алешке теперь только жить. А на войну больше нет дороги!»
«Вот, жаль! А была б ты молочницей партизанской… Да, это было б…» — вздохнул Осип Палыч, думая о Воронцовой. Карл Брегер его бы не понял, а Юрка — вполне…
— Ты, Алевтина, не знаешь, чего я пришел? А подумай! Тебе, жить захочешь, думать придется. И крепко!
Знать, зачем пришел в дом полицай, невозможно. А если сказал, что придется думать, то это может значить: все — твоя песенка спета! Он хочет! А слушать и думать — не царское дело. Не будет! Он, весовщик сатанинский, — с удовольствием, понемногу любит навешивать страх: А захочет — и сразу к стенке!
— Ты не забыла, — высверлив взглядом, спросил Осип Палыч, — где твой-то?
— Осип Палыч, да ты ж…
— Я спросил, не забыла?
— Да нет, ну…
— Какой тебе ну? Какой ну!
— На фронте он, Осип Павлович, как и у всех.
— Вот! — пригнул первый палец, начальник полиции — А сынок? — второй палец пригнул Осип Палыч. — И до каких это пор, Алевтина? — еще один палец готов был залечь, — До каких, — говорю, — я терпеть это буду?
— Осип Павлович, Вы же… О, господи, Палыч, так что же? А как нам? У всех, ты же знаешь, все там — мужики! Осип Палыч…
— Я, Алевтина, все знаю!
— Ну, вот! А мы что…
— А Рейху, башка твоя дурья, ущерб от твоих мужиков. Они морды им квасят на фронте!
— Все же им квасят...
— Что? Чего ты бубнишь? — передернулся Палыч.
И через стол, тяжело, залепил Алевтине пощечину.
— Что? — подождав, спросил опять — Повторишь может, что они там, мужики твои с немцами делают, а?
— Да, но немцы, за это не трогают баб… — пряча лицо, и слезу на щеках, — не заткнулась, — сказала свое, Алевтина…
«Упрямая, знает ведь, что все равно обломаю! Чего добивается, курьи мозги? Чего лезет?» — зверел Осип Палыч. — Не трогают, курьи мозги, пока я не скажу. А скажу! Слухи дошли, что стучали в окошко к тебе, молочка партизаны просили. Просили, змеиные дети! Да ты вон, еще им яичек вынесла. А?