Доктор был мил и признателен и выражал очевидное стремление как можно скорее вылечить своих больных и отправиться в Лондон, но из письма аббат понял, что мысль о том, что святой отец взял на себя функции няни двух мальчиков, доставляла доктору острое и злорадное удовольствие. Аббат даже стал посмеиваться, чего не делал уже многие годы.
Да, ему это тоже доставляет удовольствие. Он и не знал, что в нем было это умение умывать, кормить, подметать, вытирать пыль и делать покупки, и собственные успехи согревали аббату сердце. Радовало его еще и то, что юноши доверяли ему и полагались на него. Много лет назад граф ухаживал за больной Терезой, помогал ей заботиться о ребенке, но думал, что уже потерял былую сноровку. Оказалось, что нет, все вернулось, и это было похоже на приход весны. Стоя поодаль от мясника и уничтожая этого достойного человека холодностью своего взгляда (потому что, как бы ни привыкал он к домашней жизни, его разборчивый вкус не позволял ему привыкнуть к виду сырого мяса), аббат неожиданно вспомнил день в Торре, когда он почувствовал, что лед его зимы раскалывается… Теперь все это ушло, и он был жив…
Он убрал мясо в сумку и большими шагами поспешил домой к Захарии, который, должно быть, уже проснулся и умирал с голоду. Он не может так долго ждать! Аббат походил на черного дрозда, летящего к длинному, едва оперившемуся птенцу, громко требующему еды в зеленом гнезде.
Глава VII
Они были поразительно счастливы вдвоем. Захария лежал, закинув руки за голову, и наблюдал за аббатом. За окном стояли голубые сумерки, свечу зажгли минут десять назад. Она освещала склоненную седую голову аббата, его внимательное лицо, красивую руку, которая водила пером по бумаге, но остальная часть комнаты оставалась в тени.
Захария с наслаждением вздохнул. Он прекрасно поужинал, снова поспал и теперь проснулся с ощущением свежести и силы. Некоторое время его тело, сознание и душа находились в состоянии покоя, и это так гармонировало со временем суток и местом, что юноше показалось, будто его душа плыла по небу. Свеча на столе аббата была похожа на звезду, и в вечернем небе над вершинами деревьев тоже сияли звезды. Маленькая зеленая комната находилась так высоко над землей, что Захария словно медленно скользил среди звезд, заключенный в свою оболочку, как отблеск света в мыльном пузыре: если бы он не был так ленив, то мог бы вытянуть руку и сорвать ближайшую звезду, как цветок. Он закрыл глаза, пытаясь задержать прекрасное наваждение. Но эта попытка только все испортила.
Мыльный пузырь исчез, Захария вдруг выпал из него и ощутил полную бесполезность того, что простые смертные с самого рождения считают священными откровениями. Перед ним промелькнули воспоминания о Ньюгейте, и приступы внезапной боли в животе опять накатились на него… Он опять слишком много ел… Юноша отвернулся от света и собрался было заплакать, но вместо этого чихнул.
— Ребенок чихнул семь раз и открыл глаза, — улыбнулся аббат и пробкой закрыл пузырек с чернилами.
Захария неуверенно засмеялся, но снова помрачнел.
— У тебя плохое настроение? — поинтересовался аббат.
— Минуту назад я был плавающей звездой, — с горечью произнес Захария.
— Выздоравливаешь, — прокомментировал аббат и пододвинул стол, подсвечник и стул к кровати. — Я закончил перевод этой истории для Стеллы. Я перевел ее на современный английский как можно проще. Чтобы ей было легче. Не хочешь послушать?
Захария вновь вспыхнул от радости, но заколебался.
— Разве она не должна прочитать ее первой?
— Эта история и твоя тоже.
— Моя?
— И моя, — сказал аббат, снимая нагар со свечи, — а теперь наберись терпения, потому что первая часть этой истории тебе уже знакома.
Это была известная юноше история спасения богомольца монахами из монастыря Торре после кораблекрушения, но она звучала несколько по-иному от того, что рассказал ее сам духовник. Он поведал о своем страхе в жестокий шторм, о молитве за спасение своей души и о мольбах, вызванных приступом страха перед тем, как волны смыли его с палубы судна, а темнота накрыла его. Очнувшись, он обнаружил, что находится в больнице аббатства Торре. Он коротко рассказал о душевных и физических страданиях, которые ему пришлось вытерпеть за это время, о благодушии монахов и своем медленном выздоровлении. Затем он описал, с каким отчаянием вспомнил о своем обете.
«Ведь я был типичным представителем того мира», — писал он, — «великим грешником, человеком без веры, и эта молитва во спасение в тот злополучный шторм стала практически первой молитвой в моей жизни. Кто я был такой, чтобы позволить обратить свою ничтожную душу Господу, которого я всю жизнь постоянно оскорблял своим безверием и грехом? Как случилось, что я смог провести остаток жизни в молитвах о других душах, которые вряд ли вообще молились когда-нибудь, а тем более за меня? Как я, который вел праздный образ жизни, я, который познал гордость, честь и славу и мог бы познать их снова, если бы захотел, смог вынести отшельничество богомольца, забвение и страдание? Я просто не мог объяснить, да и вряд ли смогу».
В большом смятении, продолжал отшельник свой рассказ, прогуливался он однажды по одному из протянувшихся между аббатством и морем лугов. Усталость охватила его, и он присел на скалу отдохнуть. Великолепный вид развертывался вокруг него: синее небо с серебристыми облаками, море в танцующих бликах света, волнистая трава на лугу — все это неожиданно стало для него таким невыносимым, словно насмешка над его страданием, что он закрыл глаза, чтобы не видеть ни зеленых, ни серебряных, ни синих цветов. Как только он закрыл глаза, отчетливо послышалась песня жаворонков — наступало их время. Тогда отшельник попытался закрыть и уши, но этот жест показался ему настолько жалким и ребяческим, что он быстро отбросил эту идею. В этот самый момент возвышенная музыка заставила его замереть и подняться. Его как будто приковали, опутали, пригвоздили собственной его клятвой к тяжелому бревну — невозможно было даже пошевелиться.
Так он и оставался неподвижным, будто бы действительно прикованным, и страх более ужасный, нежели тот, который он испытал во время кораблекрушения, словно горечь, обжег его рот и тонкой холодной струйкой спустился по спине; и это был уже не страх смерти, нет, тот прошел довольно скоро, это был страх перед жизнью. Ему было всего сорок пять лет, и его прежняя мирская жизнь могла бы продолжаться еще очень долго, если бы не этот обет, который перевернул всю его жизнь.
Если бы ранее привиделся ему некий знак, думал богомолец, или голос, или ощущение, или божественное видение, чтобы обратить в веру его мятущуюся душу. Человек не может соприкоснуться с нереальным миром, находясь в спокойном состоянии. Необходимо несколько слов… Хоть что-нибудь… Он ждал, но ничего не появлялось.
Отшельник стоял, словно пронзенный ледяным железом. Хоть бы не было этой красоты вокруг — только его обет и тяжелое бревно за спиной.
Только он приоткрыл глаза, как божественная вспышка синевы ослепила его. Пораженный этим, он снова закрыл и открыл их. Что это было? Только скопление цветков горечавки, словно клочок неба, спустившийся на землю, рос неподалеку, за серым камнем. По-видимому, они росли здесь всегда, просто он не придавал этому значение. Тупо уставившись на цветы, отшельник отчетливо почувствовал, что кто-то стоит за ним. Да, это был брат Симон — очень старый монах, который когда-то готовил трапезу на всю духовную братию. Сейчас он был слишком стар для какой-либо работы, и ему ничего не оставалось делать, как сидеть на лавочке возле стен аббатства, сложив руки на коленях, и щуриться на солнце, словно кот. Иногда, как сейчас, например, он бродил по лугам, посматривая на море.