Не этим ли объясняется, что столь многие гении всех времен рано теряли одного из родителей (обычно отца)? Психолог Марвин Эйзенштадт изучил биографии 699 исторических личностей и выяснил, что 35 % из них потеряли как минимум одного из родителей к 15 годам и 45 % – к 20 годам. В списке такие фигуры, как Данте, Бах, Микеланджело, Достоевский, Марк Твен и Вирджиния Вульф. Эти гении обладали способностью не только восстановиться после утраты, но и дать своему страданию продуктивный и творческий выход. Уинстон Черчилль, также рано потерявший отца, сказал: «Одинокие деревья если вырастают, то вырастают крепкими. И мальчик, лишенный отцовской заботы, если ему удается избежать опасностей юности, зачастую развивает независимость и силу мысли, которые с большой силой могут проявиться в будущем после тяжелых уроков в юные годы»[23].
Однако это еще с какой стороны посмотреть. Психолог Роберт Стернберг изучил факты и сделал вывод: «Единственные другие группы, пережившие приблизительно такой же процент детских травм из-за смерти родителя, – правонарушители и депрессивные самоубийцы». Но почему одни горемыки становятся гениями, а другие – преступниками и самоубийцами? Быть может, думаю я, загибая угол страницы и отхлебывая узо, гениев отличает не сам факт страдания, а то, как они страдали? Карл Юнг считал невроз «замещением законного страдания». Греки не были невротиками. Их страдания были законными и подлинными. Они согласились бы со словами Джона Адамса, сказанными 2000 лет спустя: «Гений – дитя печали».
Наутро я просыпаюсь с похмельем от Фукидида. Симптомы налицо: головная боль, пересохший рот и острое желание сразиться со спартанцем. Как поступил бы Сократ? Без сомнения, засыпал бы меня массой метких вопросов, заставив исследовать предпосылки, о самом существовании которых я не подозревал, доколе он не поставил меня перед фактом.
А что еще сделал бы Сократ? Отправился бы на прогулку. Что ж, хорошая идея. Пойду погуляю – подобно Сократу. Но только, в отличие от Сократа, не бесцельно, а в заранее намеченное место. Да, вопреки своему предубеждению против музеев я отправлюсь в музей. Этот музей я выбрал по совету Брэди, который намекнул, что там не так много поводов для чувства неполноценности перед лицом великих достижений, зато могут быть важные ключи к Великой Афинской Загадке.
Спотыкаясь, иду вниз. Тони громко что-то вопит у телевизора. Нет, не поэзия воодушевляет современного грека, а футбол. Я ставлю Тони в известность о своих планах и в ответ слышу, что гулять полезно. Судя по его корпулентности, одобрение носит сугубо теоретический характер. Этот животик говорит о разнице между Древними и нынешними Афинами больше, чем тонны книг. Некогда афиняне много ходили и думали, а сейчас сидят сиднем и переживают.
Соседняя улица круто идет вверх. Я взбираюсь по ней и вскоре достигаю пыльной дороги, огибающей Холм муз. Да, неплохо. Понятно, почему древние греки любили ходить. Ходьба успокаивает ум, не мешая работе мысли. Выключив лишний «шум», мы можем вновь услышать себя.
Миную крепких бегунов (они уже устали и тяжело сопят) и группу собачников. А вскоре оказываюсь в других Афинах – на сей раз благоустроенных. Мимо проезжают трамвайчики, разукрашенные, как игрушечные поезда. Их пассажиры выглядывают из окон, словно на сафари, делая снимки древних развалин. Какая-то женщина продает воздушные шары, на одном из которых нарисован Микки-Маус. Да, времена изменились. Афины «диснеизированы».
Я иду по улице – древнему афинскому Бродвею, – прохожу под аркой и вхожу в маленький Музей агоры. В одном из залов под стеклом лежит набор бутылочек. Умиляюсь: как славно придумано! Что бы это могло быть? Сощурившись, читаю надпись: «Чернолощеные медицинские сосуды. Вероятно, в них хранился яд цикуты, который использовался при казнях». Если задуматься, придумано так себе. Посмотрю-ка я лучше на афинские монеты. Они впечатляют: рисунок на них изощрен и усеян всевозможными деталями. Куда до них нашим монетам! Снова изумляюсь способности древних вдохнуть красоту в повседневные предметы. Не то что мы – разделяем форму и функцию. Время от времени появляется человек, которому удается объединить их, – и его мы называем гением.
Я поворачиваю за угол – и вот он, желанный ключ: красноватые черепки. На каждом из них что-то написано белыми буквами – и даже спустя столько столетий надпись можно прочесть. Эти черепки – остраконы – не простые: они использовались для голосования. Белые надписи – имена. Но вы вряд ли пожелали бы увидеть на остраконе свое имя. Табличка у витрины поясняет: «Каждый голосовавший писал или рисовал на черепке имя человека, которого считал нежелательным». Гражданина, чье имя попадалось на черепках чаще всего, изгоняли на десять лет. Даже по нашим меркам это немалый срок. А в те времена, когда продолжительность жизни была короче, такое наказание считалось очень суровым. (Кстати, именно к этой процедуре восходит наше слово «остракизм».)
23
Цит. по изд.: