— …Надо идти, сынок… Ты должен встать и пойти… Я буду с тобой на всем пути…
«Да, мама, сейчас… Сейчас…»
Тени заспешили, потекли, сделались струйчатыми, и тогда он сообразил: это же полоса летного поля, какой она видится из идущего на посадку самолета… Затем — резкое торможение, и он увидел ее, жесткую аэродромную землю. Почему-то ее бросило к самому лицу, вплотную к глазам. «А как же самолет?» — едва успел подумать он, делая непроизвольную попытку шевельнуться, как в нем алым пламенем взорвалась боль…
«М-мама… подожди, я сейчас, сейчас…»
Не открывая глаз, он попробовал «прозвонить», как электрическую цепь, свое тело: как они там, руки, ноги, спина, грудь… Эта инвентаризация удалась плохо — боль заглушала все. Она пульсировала, как огромное сердце, заполнившее его от головы до пят. А через миг стало казаться, что сам он и есть одно сплошное обнаженное сердце, вынутое из грудной клетки и брошенное на раскаленный колючий щебень.
«Сейчас, мама, сейчас…»
Ему казалось, что он карабкается на какую-то нескончаемую крутизну, срывается и опять, опять принимается втаскивать наверх свое наполненное болью невероятно тяжелое тело.
«Сейчас, сейчас, мама…» — беззвучно твердил он, как молитву.
Ему удалось наползти грудью на отвалившуюся от скалы глыбу, после чего он, цепляясь за нее, начал медленно приподниматься. Ноги и руки дрожали и подкашивались. Почти не фиксировался позвоночник. В голове, возникнув, неотступно держался образ новорожденного теленка: мокрый, трясущийся, он стоит на скользком навозном полу, в подслеповатой клетушке, и его несообразно длинные ноги, которые то и дело подламываются в суставах, пугающе разъезжаются в стороны, а голова, увлекая за собой остальное тело, все время безвольно ныряет вперед и вниз…
Наконец он привстал, опираясь на камень. И тотчас окружающее, словно только и ждало этого, стало кружиться и уплывать из глаз. Сфокусировать на чем-нибудь зрение оказалось столь же невозможным, как ухватить пальцами шарик ртути. Собственная голова казалась ему теперь огромным дрожащим, точно студень, шаром на шатком стебельке шеи. Всхлипнув, он зажмурился — его терзал жесточайший приступ рвоты. Опуститься бы снова на этот камень, улечься, обхватив его руками, прижаться лбом к устойчивой холодной поверхности… Но мать — она ведь где-то здесь, она ждет… «Я буду с тобой на всем пути…»
«Сейчас, мама, подожди…» — бессознательно повторял он, не открывая глаз…
С великим трудом Валентин заставлял себя удерживаться на ногах. К счастью, он не мог взглянуть на себя со стороны. А вид у него был плох, очень плох. Дрожащие руки, дрожащее лицо перемазаны подсыхающей кровью, смешанной с черным прахом размолотых временем горных пород. Кровь на губах, в волосах, кровяные пятна на куртке-энцефалитке. Но самым ужасным было то, как он стоял сейчас, как выглядел вообще — эта надломленная согнутость, эти свисающие до колен руки, этот отупелый наклон головы и взгляд будто из-под первобытно скошенного лба с огромными надбровными дугами. Боль ломает в человеке человека. Понадобились считанные мгновенья, чтобы ясно мыслящий, полный сил человек превратился в нечто иное. Равнодушная природа словно сбросила Валентина с эволюционной лестницы, заменив человеческую выпрямленность согбенностью питекантропа, однако без его звериной силы.
Валентин потерянно озирался, не узнавая окружающего, не понимая своего места в нем. Мир был изломан, чужд и странен. В голове — сплошная бессмыслица. Одно оставалось более или менее ясным — мысль о матери.
Собрав свое разъятое болью тело в нечто, способное двигаться, он сделал шаг. Пошатнувшись, едва не упал. Шагнул еще. Еще…
7
Он нашел ее под следующим уступом, с которого не спустился, а съехал наугад, повинуясь наитию, хранимый случаем.
Она лежала на крохотной наклонной площадке, ничком, безжизненно распластанно. Энцефалитка сбилась на шею, обнажив спину, косо разодранную влажно-багровыми царапинами. В чистейшем последождевом воздухе запах крови витал столь же резко обособленной струйкой, как дымок над угасающим костром. Невидимый, он мимолетно коснулся ноздрей и пропал. Валентин замер. Тень ли холодящая прошла внутри, ударил ли неслышно гром, или попросту ошарашило, без затей, будто обухом по лбу, но только что-то вдруг случилось с той разрухой и буреломом, в который были обращены его чувства, его ощущения. Невозможное в природе — произошло в душе: как бы встал поваленный лес, как бы поднялись полегшие травы. Не подобное ли нечто называли в древности катарсисом, понимая под этим очищающее потрясение через страх и сострадание…
Валентин приблизился, уже теперь понимая, что это — она, но вместе с тем и не веря этому. Непослушными руками, поспешно, почти грубо перевернул ее. И содрогнулся про себя. Ася… Незнакомое лицо — грязно-серое, оскаленное, с мертво стиснутыми зубами, а на зубах этих — пыль, что показалось особенно страшным. На лбу, над левой бровью, зияла глубокая треугольная рана, бескровная, красная с белым внутри, кожа, сорванная с этого места, отвернута, как крышка консервной банки. Не рана, а нечто, обнажающее черепную кость. Анатомическое обнажение…
Валентин медлил. Им все еще владела пришибленная застопоренность — тяжелый мутный взор, движения скованные, невпопад, — но внутри шла мельтешня, суета, сумятица. Мысли возникали и оборванно гасли, как метеоры в ночном небе. «Язык… Ведь она задохнется, если западет язык… Или нет?.. Как это бывает? Не знаю, гадство, ничего не знаю!.. Надо что-то делать… Что, как? Не знаю. Я сволочь!.. Надо что-то делать…» Меж тем пальцы самовольно и бестолково рвали клапан нагрудного кармана и тянули, тащили оттуда ни в какую не поддающийся горный компас.
Она сжимала зубы с пугающе неживой силой. Втиснуть между ними кромку пластмассового компаса, пляшущего в непослушной руке, казалось делом безнадежным. Снова и снова повторял он свои попытки, спеша, забыв обо всем прочем, словно самое главное заключалось сейчас именно в этом — разжать ей зубы. И тут вдруг ее замертво откинутая рука ожила — как бы из последних сил она вползла на грудь и двинулась вверх, слепо, затрудненно. Уцепилась за край куртки, сбившейся к подбородку, и сделала слабое движение стянуть ее вниз. Тут только Валентин увидел, разглядел нежную белизну девичьей груди, розоватый сосок — все это вопиюще чуждое, невозможное здесь в своей трогательной незащищенности. Мелькнула мысль, от которой он похолодел: этот бессознательный жест стыдливости — может быть, последнее, что она смогла еще сделать для себя…
Жест так и остался жестом, слабой и сразу же угасшей попыткой. Валентин сам начал поправлять на ней куртку, и тут у нее из кармана выпали… очки. У Аси было неладно со зрением?.. Да-да, кажется, кто-то говорил об этом… или предполагал?.. Но почему, почему она их не носила, эти очки?! (Уже потом, много позже, обдумывая происшедшее, он вспомнил вечер в честь приезда Романа и Аси, страсти из-за поддельного трилобита и свое вскользь брошенное тогда пренебрежительное замечание о непригодности «очкариков» в поле… Знать бы заранее, чем слово наше отзовется…)
У него опустились руки. Компас выпал из разжавшихся пальцев и, бренча, откатился куда-то в сторону. Валентин этого не слышал. Сейчас он не услышал бы и грома небесного.
Но когда ее лицо неощутимо дрогнуло и чуть шевельнулись губы, не произнося даже, а призрачно обозначая слова, — он услышал, услышал отчетливо:
— Мама… за что так?..
«Мама?»— пронзило Валентина. На дальней границе зрения вновь колыхнулась туманная фигура, и как бы донеслось опять: «Иди же! Я буду с тобой до самого конца пути…» Начиная с этого мгновения, события понеслись безостановочно. То есть это Валентину казалось, что понеслись, на самом же деле все происходило в заторможенном темпе его движений. А вот что безостановочно, то оно почти так и было: Валентин снова обретал свою способность действовать, пусть медленно, зато с непреклонной методичностью механизма.
Он уже понимал, что в одиночку ему спустить ее вниз ни за что не удастся. Даже если б он был здоров. Даже будь у него веревки и прочие приспособления. Стало быть, ей предстояло пролежать здесь, в этих голых камнях, довольно долго.
Валентин стащил с себя энцефалитку, опорожнил рюкзак. Расстелил их под Асей, осторожно, можно сказать, по частям приподнимая ее и стараясь двигать как можно меньше. Она же пребывала мертвенно-безучастной ко всему. Затем он извлек из полевой сумки бинт. Внутренне весь поджавшись, прикрыл рану на лбу лоскутом кожи и, придерживая его кончиками пальцев, начал бинтовать ей голову.