Выбрать главу

Но победа над феодальной реакцией не принесла успокоения самому французскому обществу: слишком разнородные социальные силы объединяла под своими знаменами якобинская диктатура! Уже казнены и левые революционеры во главе с Эбером, и умеренные вместе с Дантоном… Бедняки как были бедняками, так ими и остались — обещанное революцией равенство не наступило. Народ требовал хлеба, буржуазия (особенно новая, спекулятивная, выросшая за годы революции), поддерживаемая зажиточным, затем и средним крестьянством, добивалась свободы от режима жестких ограничений — твердых цен, реквизиций и принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходных налогов и т. д.

Откупившись головами двадцати восьми ненавистных народу откупщиков, включая и голову Лавуазье, Неподкупный сам оказался уже не в состоянии противостоять оппозиции.

«Если бы я мог, — сказал Дантон, когда его везли на плаху, — оставить свои ноги Кутону, а свою энергию Робеспьеру, то дело как-нибудь еще шло бы в течение некоторого времени». Его слова: «Я жду тебя, Робеспьер!» — очень скоро оправдались.

Монжа в последнее время удивляло и озадачивало то, что Неподкупный начал носиться с идеей «высшего существа». Будто и впрямь «короли уже созрели, а господь бог еще нет». Призывая к созданию новой религии (разумеется, без монастырей, которым пришлось бы отдать часть земель и имущества), Робеспьер рассчитывал вернуть долготерпение народное. Но не вернул.

Политический кризис назрел. «Остановите страшную телегу!» — под этим лозунгом очень быстро собрались воедино контрреволюционеры всех мастей. Болото Конвента, молчаливо терпевшее все, что происходило в течение многих месяцев, вдруг заговорило: «Долой тирана! Обвиняемых к решетке!..» Это было девятого термидора. И на следующий же день без суда были казнены уже тяжело раненный выстрелом в челюсть Робеспьер, его брат, Кутон, Сен-Жюст и другие — всего двадцать один человек. «Толпа была несметная, — писал один очевидец, — Во все продолжение пути раздавались аплодисменты, радостные восклицания, крики: «Долой тирана! Да здравствует республика!», и всевозможные ругательства».

Они умерли молодыми, эти творцы революции: Робеспьеру, как и Дантону, было тридцать пять лет, а Сен-Жюсту — всего двадцать семь. Восемьдесят два человека разделили их судьбу через сутки.

«Вы губите революцию!» — предупреждал Робеспьер перед казнью, но это не остановило «страшную телегу», в которой везли его самого. И сразу же началось повальное «отречение от террора». Подозрительных выпустили на свободу, декрет об изгнании дворян и неприсягнувших священников отменили, революционный трибунал прекратил свою работу.

Монжу, отнюдь не стороннику террора, жертвой которого однажды чуть не стал он сам, казалось бы, нечего было волноваться по поводу происходящего. Но дальнейшее развитие событий не могло его не беспокоить.

Разделавшись с «тираном», реакция набросилась на всех якобинцев. Новые власти закрыли их клуб, запретили красный колпак. Банды «золотой молодежи» завладели улицами и начали охоту на якобинцев. Они не позволяли петь «Марсельезу» и требовали исполнения своей контрреволюционной песни «Пробуждение народа против террористов».

И странно было ученому, который совсем недавно проходил пристрастную «чистку» в якобинском клубе и был признан честным гражданином, видеть эти неожиданные метаморфозы в политической жизни Парижа и всей страны. Повсюду началась охота на живых еще республиканцев и на бюсты Марата и Лепелетье. Останки Марата из Пантеона удалили: он уже не мученик революции, подло убитый роялисткой, а «кровожадный журналист». В парижских секциях началась массовая чистка. Около двухсот лидеров санкюлотов обвинены, лишены политических прав, преданы «общественному презрению».

«Люди, еще недавно рядившиеся в лохмотья, дабы походить на санкюлотов, сейчас носят нелепую одежду и разговаривают столь же нелепым языком», — писал Камбон об экстравагантных модах тогдашних молодых буржуа.

Роскошь, упраздненная и заклейменная в 1792 году, всего через два года полностью себя реабилитировала. Нагло поднял голову класс, который, как заявлял СенЖюст, ничего не делает и который не может обойтись без роскоши и безумств. Они, эти презренные существа, гневно восклицал он, предаются наслаждениям, когда народ обрабатывает землю, готовит башмаки для солдат и оружие для защиты этих равнодушных негодяев.

Устав от добродетельной жизни, по меткому выражению Альбера Собуля, крупнейшего современного историка-марксиста, многие члены Конвента поддались соблазну, а иногда и подкупу.

Сын часовщика Жан-Жак Руссо некогда говорил: «Пусть все имеют достаточно и никто не имеет слишком много». Об этой его заповеди очень скоро забыли.

К осени 1794 года Комитет общественного спасения передал в частные руки ранее национализированное военное производство. Дело, которому со всей самоотверженностью и страстью Монж отдавал свои силы и таланты, было загублено одним росчерком пера. Крупнейшую оружейную мануфактуру в Париже ликвидировали, рабочих выгнали на улицу — пополнять толпы безработных, литейные заводы в Тулузе и Мобеже передали частным собственникам. Финансисты й фабриканты оружия начали наживать огромные состояния.

В ноябре Конвент заговорил «о неудобствах максимума» — понятно, для кого он представлял неудобства. И в декабре он был отменен, что немедля привело к страшнейшему кризису. Отказ от управляемой государством экономики сразу же дал себя знать: за год от термидора до термидора курс денег стал ниже более чем в тридцать раз. Бешеным темпом росли цены, росла безработица, росла и смертность.

«Голод, дороговизна, которые санкюлоты переносили с такой твердостью, когда их похвалил Робеспьер, теперь стали для них предлогом, чтобы кричать и вооружаться против власти», — писал термидорианец Тибодо, не скрывая крайней озабоченности.

То, что революция делала легким» контрреволюция делала невыносимым, отмечал позже Луи Блан. Народ потерял все, а, следовательно, и силы претерпевать голод. Это понимали и главари переворота, и «на каждый вопль они отвечали проклятьем памяти Робеспьера».

С установлением реакции, с заменой принципа братства, преобладанием личного эгоизма, всякая служба, требовавшая самоотвержения, становилась все более трудной. Уклонение от военной службы, спекуляция, грабеж, нажива — вот что последовало после термидорианского контрреволюционного переворота.

Бесстыдная роскошь, выставляемая напоказ, сменила скромность времен Неподкупного. Обращение на «ты» было запрещено. Пышным цветом расцвела привольная жизнь в салонах мадам Тальен, «божьей матери термидора», мадам Рекамье и многих других богатых дам, ставших знаменитостями.

А народ страдал от голода, в народе накипал гнев.

При «Робеспьере кровь текла, но не было недостатка в хлебе, сегодня же кровь не течет, а хлеба нет», — говорили вокруг.

Вскоре потекла и кровь. Тому были причиной и голод, и еще одно обстоятельство. В апреле 1795 года Конвент издал декрет о разоружении «людей, известных в своих секциях как участники ужасов, творимых при тирании». Это был своеобразный закон о подозрительных, но вывернутый наизнанку — направленный против санкюлотов, против оставшихся в живых якобинцев, людей девяносто третьего.

В одном только Париже по этому декрету лишили оружия тысячу шестьсот человек, причем это были лучшие борцы, из которых сделали «дурных граждан». А ведь право носить оружие было тогда величайшей ценностью, основой идеологии равенства. Утрата права на оружие означала исключение человека из рядов свободных и равноправных граждан.

Вот эти-то два обстоятельства — голод и попытки правительства выбить оружие из рук народа — вновь подняли мятежный дух. 20 мая опять ударил набат: началось восстание — последнее выступление народного движения в Великой французской революции.

«Хлеба и конституции 1793 года!» — с этим лозунгом пришли к Конвенту толпы голодающих парижан и ворвались в зал заседаний. Когда санкюлоты разместились среди депутатов Конвента, один из депутатов, Жильбер Ромм, активный борец за всеобщее и бесплатное образование, сподвижник Монжа в деле производства оружия, не выдержал при виде этих измученных, доведенных до отчаяния людей.