Сказанное о “цветовых” эпитетах относится и к поэтике Тракля в целом: все ее приемы работают на подчеркивание статичности замкнутых в себе самих образов. В тех стихотворениях, которые сохраняют традиционную метрику и рифму, эта статичность выражается, например, через повторяющееся вновь и вновь совпадение границ между словами и стопами, например:
Abends/schweben/blut’ge/Linnen,
Wolken/ьber/stummen/Wдldern... —
(Вечером веют кровавые полотнища,
облака над немыми лесами...) —
рискованный прием, создающий резкое ощущение усыпительной монотонности и потому избегавшийся в старой поэзии; как средство погрузить читателя в магико-гипнотическую атмосферу он подчас применяется в современном Траклю творчестве русских символистов [15] . На такой же эффект остановленного потока времени и речи ориентированы особенности пользования рифмой, в особенности, конечно, тавтологическая рифма, заставляющая одно и то же слово рифмоваться с самим собой и часто провоцирующая дополнительные повторы (например, во всех нечетных строках 18 четверостиший только что процитированного шестичастного стихотворения “Die junge Magd” (или, напротив, во всех четных строках стихотворения “Sonja” [“Соня”] [16] ), построение ряда четверостиший на возвращающейся паре рифм (как в четырех катренах “Winterdдmmerung” [“Зимних сумерек”]), но также и постоянное пристрастие к нарочито элементарным, “детским” рифмам, как правило, связывающим идентичные грамматические формы, особенно глагольные, притом имеющие равное число слогов (stehn—gehn — особенно часто, затем wehen—stehen, stillt—quillt, lebt—bebt, ha s ten—rasten, vorьber—hinьber, Hand—Wand, Scham—Gram, Baum—Raum, Gras—Glas, Wein—Pein, Trauer—Schauer, Kьhle—Schwьle, Verwesung—Genesung и т. п. — смысловые ассоциации по смежности или противоположности, конечно, усиливают наваждение идентичности выговариваемого). Отказ от динамики богатой или, напротив, изысканно небрежной и вольной рифмы для Тракля принципиален: функция рифмы, как и метра, — не вызывать эйфорию свободы, но, напротив, усугублять ощущение неизбежности.
Однако наличие метра и рифмы для поэзии Тракля не очень характерно. Образы предстают в ней отрешенными от каузальной мотивации и постольку, вполне логично, также и от синтаксических связей; их отрешенность легко распространяется и на третий род сцепления — на связи, задаваемые инерцией метра. Поэтому у Тракля поступательно возрастает роль верлибров. Конечно, тяготение к верлибрам было общей чертой эпохи; но если у экспрессионистских современников Тракля оно по большей части мотивировано желанием расковать динамику речевого потока, сделать ее прямо-таки необузданной, задача траклевских верлибров противоположная — задержать движение, замедлить его, заставить читателя пережить как бы остановленный стих: отрешенность слова, прерывность словесной материи в противоположность речи как континууму. Время, в которое пришлось жить Траклю, было временем, когда немецкоязычные культуры впервые по-настоящему “открывали” Гельдерлина, и как раз экспрессионизм сыграл в этом деле, начатом еще кружком Стефана Георге, особенно заметную роль; но у европейских, в том числе и немецкоязычных, поэтов, устремлявшихся тогда к верлибру, в принципе мог быть наряду с Гельдерлином (и немецкими предшественниками самого Гельдерлина [17] ) еще один прообраз, тоже новооткрытый, — Уитмен. В связи с этим необходимо отметить для контраста со случаем Тракля характерную для подчеркнуто “разговорчивого” стиха Уитмена (и сентиментально разрабатываемую, например, у раннего Верфеля) тему совершенно неслыханной коммуникативной открытости человека всем его собратьям по человечеству, утопически-экстатического слияния всех со всеми. Траклю это по существу совершенно чуждо [18] : мистическое единство в вине и беде отнюдь не раскрывает людей к легкой коммуникации, скорее, напротив, тот, кто увидел его тайну, обречен стать среди непосвященных тем более замкнутым в своем молчании. Построение верлибров Тракля, со временем все больше ориентированное на пример Гельдерлина [19] , совершенно чуждо уитменовскому влиянию. Что касается гельдерлиновской парадигмы, то она, разумеется, предстает здесь резко усугубленной контекстом ХХ века. Гельдерлин при всей своей уникальности на фоне своего времени еще не мог сознательно тематизировать выпадения из коммуникации как такового; достаточно вспомнить, что его знаменитое стихотворение из времен безумия “Die Linien des Lebens sind verschieden...” (“Различны линии бегущей жизни...”) родилось в ответ на просьбу совсем простого человека, ходившего за больным, написать что-нибудь специально для него, — чтобы увидеть за гельдерлиновскими темнотами, именно в качестве темнот вдохновлявшими Георге и того же Тракля, потрясающе наивную и непосредственную веру в сообщимость слова поверх всех социокультурных и прочих межей. Но Тракль явственно ощущает себя выпавшим из этой сообщимости. Мы не имеем никаких причин сомневаться в устрашающей подлинности стоящего за “некоммуникабельностью” его музы переживания. Но одновременно мы должны (хотя бы для того, чтобы не делать ложного выбора между квазитеологической фразеологией и психоанализом как идеологией [20] ) обратить внимание на то, как названное переживание становится у Тракля сознательно разрабатываемой темой и как тема эта уже в своем качестве темы определяет совершенно конкретные технические ходы — например, траклевский синтаксис и замедленный ритм траклевского стиха.
Благоразумно порой вспоминать выпад Пастернака, заявленный по поводу Верлена, тоже ведь прожившего странную жизнь и тоже вибрировавшего между переживаниями инфернальными, ангелическими — и, увы, снова инфернальными: “Кем надо быть, чтобы представить себе большого и победившего художника медиумическою крошкой, испорченным ребенком, который не ведает, что творит” [21] . И в Тракле, человеке лично слабом и переступившем черту безумия, для истории литературы интересен “победивший художник”, проявлявший в своем творчестве то упорство воли, ту настойчивость расчета, которых так часто не хватало ему же как персонажу биографическому.
То, что вновь и вновь называют “монотонностью” Тракля, — нескончаемое, неутомимое варьирование одних и тех же образов, словно бы перестраивание неизменных компонентов в поле калейдоскопа, — также идеально соответствует теме останавливающегося времени, оледеневающей в неконтактности речи, проступания сквозь историю послеисторического и тем самым доисторического, геометрического совмещения конца с началом, победы статики над динамикой. Немецкий поэт Теодор Дойблер рассказывает, как во время его последней встречи с Траклем, в Инсбруке, весной 1914 года, поэт “непрерывно говорил о смерти”, и он приводит, по его заверению, в точности особенно поразившие его слова: “Разновидность смерти безразлична; смерть, поскольку она — срыв и падение, до того ужасающа, что все, что ей предшествует или за ней следует, ничтожно. Мы срываемся и падаем в непостижимую черноту. Как это смерть, секунда, вводящая в вечность, может быть непродолжительной?” [22] Этот пассаж, что бы он ни означал в психобиографическом контексте предсмертных предчувствий Тракля, дает, может быть, наилучшее введение в самую суть его поэтики. Время, в которое погружены его стихотворения, и есть предсмертная секунда, “вводящая в вечность” и сама становящаяся вечностью, по старому латинскому выражению nunc stans — остановленное, стоящее настоящее. Снова и снова, как это могло бы быть в каком-нибудь старом сказочном сюжете, изобретательно загадываются загадки, одновременно и открывающие, и скрывающие все одну и ту же тайну, так и не сообщимую до конца. Психоаналитическая идентификация этой многозначной тайны с якобы однозначными биографическими секретами лишь входит — на равных или даже подчиненных правах — в совокупность того, что приходится иметь в виду толкователю поэзии Тракля. Чем она никак не может и не должна быть, так это последним словом самого истолкования. Когда Тракль видел свою странную жизнь как знак, как значимое для всех знамение, он поступал так не в силу “метафизических” и паратеологических идеологем, но по праву, находящемуся в соответствии с сутью поэзии.
[15]
Например, у Брюсова: “Томно/спали/грезы;//Дали/Темны/Бы-ли...” — и так до самого конца шести строф одни двусложные слова с ударением на первом слоге.
[16]
С однократной заменой тавтологической рифмы на омонимическую — впрочем, однокорневую (Leben—leben), то есть дающую случай промежуточный между тавтологией и омонимией, а в психологии читателя почти неотличимую от тавтологии и резко контрастирующую с омонимическим “каламбуром”, для траклевской поэтики резко нежелательным. Если повтор внушает чувство неподвижности, каламбур дает усиленный эффект резкого движения.
[17]
О немецком верлибре второй половины XVIII века и его свойствах в противоположность верлибру англоязычному см.: М. Л. Г а с- п а р о в, Очерк истории европейского стиха, М., 1989, с. 248—262 и специально с. 254—255.
[18]
Проблематичное исключение — заключительные три строки “Abendlдndisches Lied”, где в окружении красивости необычно для Тракля эйфорических образов возникает, как ответ на вопрос о смысле исторического пути, формула:
[19]
Ср.: Th. F i e d l e r, Hцlderlin and Trakl’s poetry of 1914. — In: Friedrich Hцlderlin: An Early Modern. Ed. by E. E. George, Ann Arbor, 1972, p. 87—105.
[20]
Именно этот выбор — разумеется, в пользу психоанализа — совершенно всерьез обсуждается в многократно переизданной ровольтовской биографии поэта: O. B a s i l, Georg Trakl in Selbstzeugnissen und Bilddokumenten, S. 13.
[22]
Цит. по: O. B a s i l, Georg Trakl in Selbstzeugnissen und Bilddokumenten, S. 164—165.