Во второй части романа, представляющей собою три главы эпилогов, манера повествования меняется. Стереоскопичный, полный выпуклых деталей реализм, доходя до известной степени, становится сюрреализмом, приводящим на память слова из "Петербургских зим", уже однажды цитированные здесь: "И когда думаешь о бывшем "так недавно и так давно", никогда не знаешь - где воспоминания, где сны".
В 1931 г. в Париже выходит первый сборник стихотворений Г. Иванова, написанных в эмигра-ции. От петербургского периода остался главным образом романтизм, прозвучавший теперь в более высокой октаве. Чувство катастрофы оформилось в Париже. В процессе его осознания кристаллизовалось желание писать об основном - о жизни и смерти в их непостижимой простоте. Это настроение сближает Г. Иванова с поэтами парижской ноты. Но сама "нота" обязана Г. Ивано-ву, его книге "Розы". Одновременно с работой над этим сборником начинается сотрудничество Г. Иванова в новом эмигрантском журнале "Числа". Несмотря на совершенно исключительный в условиях эмиграции успех "Роз", время не было благоприятным для поэзии. Об этом тогда много писали, больше других - Г. Адамович. Словом, в атмосфере поэтического оскудения не только в русской, но и во всех главных западных литературах одна только поэзия не могла полностью удовлетворить творческих потребностей. Именно в это время выступления Г. Иванова в печати в роли критика участились.
Г. Адамович заметил в одной из своих статей: чем совершеннее произведение, тем невозмож-нее о нем что-либо сказать. У Г. Иванова в это же время вырабатывается иной подход: чем совершенней, тем интенсивней метафизическая суть произведения, и следовательно, о сути-то и надо говорить. Критик должен, если не развернуть, то хотя бы подчеркнуть самое существенное в художественном произведении - происходящее из "поэтической вспышки". Подлинное искусство - в основе своей чудо, нечто на границе бессмертия. Если писать о самом главном, значит, пытаться говорить об этом чуде. Не столь важны технические приемы анализа, ибо прямое дело критика задавать вопросы своей "поэтической совести" и полагаться главным образом на нее.
Одна из статей посвящена ранним романам Набокова. Эта проза, по понятиям Г. Иванова, слишком уж явная литература ради литературы. От технической ловкости романиста, - утверж-дает Г. Иванов, - "мутит". Эта отполированность до блеска коренным образом чужда большой русской литературе. Современная критика убога, публика невзыскательна, вот почему "общепо-нятная новизна" и "мнимая духовность" подобных произведений могут производить сенсацию.
В чем же тогда состоит если уж не величие, то, по крайней мере, благородство и достоинство литературы? Для русской литературы,- пишет Г. Иванов в статье "Без читателя",- это духовные искания. "Искания - исконная область русской культуры". Русская интеллигенция была лучшим читателем, какого когда-либо знал мир. Но в эмиграции стираются грани и необходимые иерархии. Эмигрантский писатель в настоящее время влиять ни на что не может, хотя "ключи величия" вечной, метафизической России даны именно эмигрантской литературе. Поэтому-то русский писатель в эмиграции обязан смотреть на мир, говоря словами О. Мандельштама,- "со страшной высоты". "Страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы",- обращается он к писателям эмиграции.
В статьях, печатавшихся в "Числах", была сделана попытка осветить вековечный вопрос о соотношении формы и содержания. Столбовая дорога русской литературы,- считает Г. Иванов, - проложена в области содержания, но такого, которое превосходит требования одного лишь здравого смысла. Пафос здравого смысла как раз противопоказан эмигрантской литературе. Художник - это медиум невидимой стихии. Пусть поэзия останется недовоплощенной, лишь бы не уклонялась от "настоящего большого человеческого содержания". От "изящного мастерства" как такового русская литература по природе своей не может благоденствовать.
Зинаида Гиппиус писала в одном из сборников "Чисел": критика нам не ко двору, не ко времени, ибо нет ни общества, ни почвы, ни питательной среды. Разделяя ее мнение о нейтрализа-ции среды, о вынужденной зависимости эмигрантского художника и критика только от самого себя, от своей поэтической совести, Г. Иванов самим фактом публикации своих критических статей противоречил выводу Гиппиус. Умная критика своевременна в любое время. Эти журналь-ные статьи Г. Иванова не утратили своей свежести и глубины даже теперь, через полвека - не только потому, что они являются рядом свидетельств талантливого современника, но главным образом благодаря своей "метафизической сути", если воспользоваться определением Г. Иванова.
Чувство приблизительности всего существующего наиболее драматическим образом отрази-лось в его второй прозаической книге - "Распад атома" (1938). Необыкновенная в жанровом отношении, эта небольшая книжка вышла в Париже вскоре после издания поэтического сборника "Отплытие на остров Цитеру", название которого почти буквально повторяло название самой первой книги (1912) Г. Иванова. Эмигрантская пресса фактически не откликнулась на "Распад атома". Ее замолчали по недомыслию. Физиологизм, в котором Г. Иванов пошел по следу В. Розанова, был вызовом мнениям и вкусам и, пожалуй, вызовом самому себе. Но в этой самой ностальгической русской книге был и другой уровень: характерный российский экзистенциализм, почти судорожное правдоискательство. Позиция автора определенно экзистенциальная. Он находит себя в той крайней ситуации, когда человек "уже не принадлежит жизни и еще не подхвачен пустотой". Сам автор называет эту позицию, или, скажем, эту беспочвенность - "на самой грани". В первом приближении тема книги - о рухнувшей любви и расщеплении сознания перед "дырой одиночества". В том же смысле дано название - "Распад атома": атом спит, сколь-зит по поверхности существования. Возникает иллюзия гармонии. Но потревожьте эту гармонию, которая на самом деле есть пошлость, и человек лицом к лицу встретится с универсальным абсурдом. Абсурд - это "мировое уродство". Даже ясная картина мира в чьем-нибудь сознании - лишь один из вариантов хаоса. Бессмысленность, показанная в "Распаде атома", близка к аналоги-чному представлению Камю, но представление абсурда не мужественное, как у Камю, а реактив-ное и страдательное.