Выбрать главу

Мировой абсурд - это все, что мы можем видеть в социальной и исторической действитель-ности. Современная эпоха "разлагается на глазах". "Сладковатый тлен разложения" преследует писателя, вселяя чувство страха перед современностью. Следует попытка самоосознания, но все, что он обнаруживает в себе - только разлад, раздвоенность, тоска по полноте простых ощуще-ний. В наиболее проницательные минуты сознание говорит себе: "это моя неповторимая жизнь", и подобное созерцание, казалось бы, ведет к выходу из хаоса ("иногда мне кажется, что моя боль - частица Божьего существа"). Но автор уверен, что выхода нет, и поэтому книга особенно трагична. Без катарсиса трагедия еще отчаянней.

Крайняя ситуация побуждает писателя по-новому сформулировать смысл творчеств. Он состоит в том, чтобы "извлечь из хаоса ритмов тот единственный ритм, от которого, как скала от детонации, должно рухнуть мировое уродство". Искусство, как оно понимается нашей эпохой, по Иванову,это набор банальностей. Если искусство не чудо - оно ложь. В эпоху мирового уродства "чувство меры", всегда бывшее душой искусства, ускользает от художника. Только в неуловимости истинной меры сохраняется еще ресурс творчества.

В послевоенный период тема отчаянья остается. Следуя названиям книг Г. Иванова, можно определить две главные темы всего эмигрантского периода как "отплытие" и "распад". Отплытие следует истолковывать как стремление к другому плану сознания, в свете которого "все как всегда и другое, чем прежде".

Глядя в холодное ничто,

В сияньи постигая то,

Что выше пониманья.

Когда поэт не идентифицирует себя ни с чем, имеющим имя, оставаясь открытым перед бытием, которое и есть источник его творчества, случается, что внезапно являются стихи "вот так из ничего" - не требующие переделки.

Потеряв даже в прошлое веру,

Став ни это, мой друг, и не то

Уплываем теперь на Цитеру

В синеватом сияньи Ватто.

Так с отплытием, явленным как сверхтема его поэзии, связана тема искусства. Другая сверх-тема - энтропия личности, названная Г. Ивановым "распад". Это негативная сила, проявляющая-ся в его поэзии как нигилизм, обреченность судьбе, "хрупкий лед небытия". Поэтическое творчес-тво для Г. Иванова - акт не предусмотренный, не планируемый. Это - вспышка, всплеск, роза, волшебно падающая из эфира. Итак, полюса его поэзии - фатальная энтропия и лирический космизм. Его послевоенные стихотворения тяготеют к этим полюсам, едва затрагивая широкий промежуточный диапазон чувств.

Но этот диапазон некоторым образом заполняется его послевоенной прозой и критикой. Здесь его этические позиции несравненно строже и определеннее. Например, в статье "Конец Адамови-ча" дается скрупулезный анализ причин, приведших этого блестящего критика к духовному тупику. Статья, посвященная разбору монументального романа М. Алданова "Истоки",- это убедительное возражение известному писателю, для которого ледяная ирония есть предел духовного совершенства. "Истоки" возмущают Г. Иванова-критика своей "прилипчивой пропо-ведью неверия". Эта статья, вместе с тем, читается как тонкий комментарий к мировоззрению самого Г. Иванова. Ведь его самого часто упрекали и обвиняли в предельном нигилизме.

В статьях, печатавшихся в "Опытах", "Возрождении", "Новом журнале", все чаще встречаются мемуарные мотивы. Он сознает, что для него окончательно настало время для осуществления одной из труднейших задач творчества. Он формулирует эту задачу как осмысление духовного опыта своей жизни. Вместе с тем, он с ясностью видит традиционный дефект жанра воспомина-ний: фотография не может не лгать. Опытный автор открывает в своих воспоминаниях о себе и о современниках не все подряд, как объектив аппарата, но лишь то, что соответствует творческому заданию мемуариста. Повторим, что поэта Г. Иванова часто и иногда обоснованно упрекали в нигилизме. Но отрицание, сколь бы тотальным оно ни выглядело в некоторых стихотворениях, все же имело пределы. С этим отрицанием благополучно уживается чувство ответственности за литературу. В заметке на смерть Бунина он следующим образом сформулировал эту ответствен-ность большого писателя: от того, как оцениваются избранники эмиграции, будет зависеть и оценка русской эмиграции в целом. Идея "вечной, непреходящей России" не кажется ему слишком отвлеченной. Именно в свете этой идеи он рассматривает творчество своих великих современни-ков, с которыми имел счастье общаться долгие годы: с Блоком, Гумилевым, Мандельштамом. В их творчестве он ценит ту недосказанность, за которой открываются "поля метафизики". Ко времени написания этих статей о Блоке, Гумилеве, Мандельштаме - людей, знавших этих поэтов так близко, как Г. Иванов, в эмиграции уже не осталось. Тем своевременнее оказались эти страницы, передавшие нам облик великих поэтов кистью другого большого поэта.

Еще до войны, говоря на вечере "Чисел" о Пушкине, Г. Иванов сказал: поэзия и тайна неразлучны; там, где кончается тайна, кончается и поэзия. Тайна, которая его привлекает, связана с "нетленной вечной Россией", ее поэтами, как Гумилев и Блок, и, наконец, с самим городом, где прошла их и его собственная жизнь. Этому городу посвящено лучшее, что Г. Иванов написал в прозе в последие годы своей жизни: очерк "Закат над Петербургом". Нет сомнения, этот блестя-щий очерк, полный личных и литературных реминисценций, пронизывает ностальгическая нота. Но она облагорожена теплым гармоническим светом любви к городу, который в мировоззрении и мироощущении поэта был "нашим все". Остальная Россия для петербуржца, посвященного в тайну этого фантастического, умышленного и загадочного города, в духовном смысле жила отраженным светом Петербурга. Петербург был идеей, мозгом и сердцем страны, невралгическим центром, в котором сходились магистральные пути русской жизни. "Словно в нем мы потеряли все, для чего стоит жить". Этот очерк еще не нашел достойного места в литературе - главным образом потому, что проза Г. Иванова до сих пор не была собрана и не рассматривалась взятая в целом, не прини-малась во внимание как часть наследия, оставленного большим поэтом - такая часть, которая является лучшим комментарием к его собственным стихам, хотя место последних в русской литературе было неоднократно показано и установлено. Еще в тридцатые годы критик П. Бицилли сказал о Г. Иванове: "самый чарующий, самый "пронзительный" из современных русских поэтов". Эта пронзительность чувства и проницательность духовного зрения особенно ощутимы в "Закате над Петербургом". Такой очерк мог написать только "последний из петербургских поэтов" и само это произведение явилось заключительным аккордом давно и насильственно прекращенного петербургского ренессанса. Но существенно, что этот аккорд прозвучал не под занавес, не в 1917, не в 1922, а через много лет. Существенно для традиции, для национальной культурной памяти.

Вадим Крейд