Но Вероника повела себя иначе. Намеренно опоздав к назначенному часу, она с хладнокровным достоинством ответила на слова Мякушко, что ее друзья посетили Зощенко «до» постановления:
– Они так говорят? Ну, значит, они были до. А я была – после. Так что не могу ничего комментировать.
– Ладно, – сказали они, – ступайте, милая девушка, с богом. Ваших поклонников мы накажем, а вы идите.
– Вы их, надеюсь, не расстреляете?
– Мы разберемся. Без вашего участия.
– Конечно, – сказала она. – Я даже не представляю, что бы вы да не разобрались. И даже – без моего участия[39].
Но она не была курсантом, и, вообще, в этом мужском мире она была «девочка», так что на нее начальство смотрело иначе. Жора ждал ее в коридоре.
С тем обмиранием сердца при виде любимой, какое лишь в юности бывает, я стоял за этим огнетушителем или пожарным краном, прислонясь к стене. Она прошла, не повернув ко мне головы, только бросила через плечо:
– Тряпка!
И это осталось в душе тем колюще-режущим предметом, который не дает о себе забыть и саднит по сии дни. И кажется мне, и тогда показалось, что предпочтительнее были бы плац, общее построение и барабанный бой[40].
Это был момент, глубоко повлиявший на его личность. В презрении девочки и рано испытанном чувстве жгучего стыда – исток личного бесстрашия, крайней бескомпромиссности и обостренного чувства чести, которые отличали в будущем писателя и правозащитника Георгия Владимова: «Это было ужасно. Но потом я твердо знал, что больше со мной такого позора не случится никогда в жизни, даже под угрозой смерти. И появилась какая-то внутренняя свобода». «Стыд – это чувство свободного человека, а страх – это чувство раба», – писал Ю.М. Лотман[41].
После согласия мальчиков на «до», колесики закрутились веселее. Были состряпаны «персональные дела» и проведено комсомольское собрание, на котором Мякушко провозгласил: «…органами проверено», – что курсанты Панарин и Волосевич ходили к Зощенко до постановления. Провинившимся был вынесен строгий выговор с занесением в личное дело «за потерю бдительности». Начальство облегченно вздохнуло.
Родители также не избежали наказания, хотя они ни о чем заранее не подозревали. Мать Вероники вынуждена была уволиться из училища и не могла найти после этого приличной работы. О последствиях для Марии Оскаровны речь впереди. Геннадию Панарину закрыли путь в Военную академию, куда он с детства стремился. Его распределили на дальнюю погранзаставу, ставшую местом его ранней гибели.
Владимов, окончив училище с серебряной медалью, выбрал гражданский путь, что разрешалось медалистам. В своей поздней неоконченной повести он пишет о полковнике А.Л. Гордиевском с чувством зрелой признательности, уже осознав на долгом опыте, что, покричав, пошумев и погрозив, тот уберег подростков от более страшной кары[42]. Интересно, что Мария Оскаровна, жестоко расплатившаяся за детскую смелость сына, позднее писала Владимову в Москву, перечисляя людей, которые могли бы ему помочь: «…не погнушайся, в крайнем случае найди полковника Гордиевского. Он не откажет в помощи бывшему суворовцу, тем более что он сочувственно относился и к моим злоключениям» (18.02.1957, FSO).
Уже упоминалось, что первая неоконченная часть задуманной Владимовым автобиографической трилогии посвящена этой истории. Если бы Георгий Николаевич успел ее дописать, у нас был бы завершенный портрет эпохи, увиденной глазами подростка, почти ребенка: о бесчеловечности тирании, об абсурде и жестокости ее прихлебателей и холуев, об искореженных судьбах, о сломленных и погибших людях. И о высоте человеческого духа, на которую поднялись в сырой августовский день 1946 года светловолосая девочка в красном беретике и два мальчика в суворовской форме, идущие выразить свое уважение гонимому писателю. Эта неоконченная повесть свидетельствует о том главном в личности человека, что подвергается крайнему испытанию в страшную эпоху террора: о чести, которую, как рано и остро осознал будущий писатель, нужно беречь смолоду. Владимов берег всю жизнь.