Досада его была велика, однако длилась недолго — пока он машинально шел к двери, чтобы встретить гостя: увидев его, он почувствовал некоторое облегчение. Как нельзя лучше продемонстрировав политические амбиции дона Калоджеро, фрак с точки зрения портновского искусства выглядел, прямо сказать, катастрофически. Сшитый из тончайшего сукна по модному фасону, он был просто чудовищно скроен. Последний крик лондонской моды нашел прескверное воплощение в изделии ремесленника из Джирдженти, к которому обратилась неистребимая скупость дона Калоджеро. Концы обеих фалд в немой мольбе вздымались к небу, широкий ворот топорщился, и вдобавок — какой ужас! — ноги мэра были обуты в сапоги на пуговицах.
Дон Калоджеро направлялся к княгине, протягивая руку в перчатке.
— Моя дочь просит прощения, она еще не совсем готова, — сказал он и прибавил: — Ваше сиятельство знает, каковы женщины в подобных случаях. — Эту мысль, тонкости которой позавидовал бы Париж, мэр выразил если и не на сицилийском наречии, то с сильным местным акцентом. — Она будет здесь через секунду. Если вы не забыли, наш дом отсюда в двух шагах.
Секунда продолжалась минут пять; затем дверь открылась, и вошла Анджелика. Первое впечатление — ослепляющая неожиданность. У всех Салина перехватило дыхание. Танкреди почувствовал, как у него застучало в висках. Под натиском ее красоты мужчины лишились способности критически оценить те немалые изъяны, которые у этой красоты имелись; впрочем, в число ослепленных попали и те, кто никогда такой способностью не обладал. Анджелика была высокого роста, по всем меркам хорошо сложена; кожа ее цветом напоминала сливки и должна была пахнуть свежими сливками, а детский рот — земляникой. Густые волнистые волосы были черны как ночь; яркие зеленые глаза смотрели неподвижно, как у статуй, и, как у статуй, недобро. Она ступала медленно, колыхая широкой белой юбкой, и во всей ее фигуре чувствовалось спокойствие красивой женщины, уверенной в своей неотразимости. Лишь много месяцев спустя стало известно, что в момент своего триумфального появления она от страха чуть не лишилась чувств.
Она не обратила внимания на дона Фабрицио, который поспешил ей навстречу, прошла мимо блаженно улыбающегося Танкреди; ее восхитительная спина изогнулась в легком поклоне перед креслом княгини, и эта, непривычная для Сицилии, форма вежливости придала ее деревенской красоте особое, нездешнее очарование.
— Дорогая Анджелика, как давно я тебя не видела! Ты очень изменилась, и совсем не к худшему.
Княгиня не верила собственным глазам: она помнила неухоженную тринадцатилетнюю дурнушку, какой Анджелика была четыре года назад, и ей не удавалось соединить тот, четырехлетней давности образ с образом чувственной девушки, которая стояла перед ней сейчас.
У князя не было воспоминаний, связанных с Анджеликой, но были подозрения, связанные с ее отцом: удар, который тот нанес его самолюбию новомодным фраком, повторила своим появлением дочь, однако на сей раз речь шла не о черном сукне, а о матовой, молочного цвета, коже, причем хорошо — и как хорошо! — скроенной.
Призывный клич женской красоты не застал его, старого боевого коня, врасплох, и он обратился к девушке с той изысканной почтительностью, с какой говорил бы, будь перед ним герцогиня ди Бовино или княгиня ди Лампедуза:
— Мы счастливы, синьорина Анджелика, видеть в нашем доме столь прекрасный цветок, и надеюсь, часто будем иметь это удовольствие.
— Спасибо, князь. Ваша доброта ко мне равна доброте, которую вы всегда проявляли к моему дорогому папе.
Голос у нее был красивый, низкий; она, быть может, слишком за ним следила; флорентийский пансион стер следы джирджентского выговора, от сицилийского диалекта оставалась только резкость произношения согласных, которая, впрочем, прекрасно гармонировала с ее яркой, но тяжеловатой красотой. И еще во Флоренции ее отучили от обращения «ваше сиятельство».
О реакции Танкреди, к сожалению, можно сказать немного: после того как он по его просьбе был представлен Анджелике доном Калоджеро и с трудом удержался от искушения поцеловать ей руку, его глаз сверкнул голубым огнем, но он тут же вернулся к разговору с синьорой Ротоло, хотя было заметно, что смысл ее слов до него не доходил.
Падре Пирроне, сидя в темном углу, предавался духовным размышлениям и вспоминал Священное Писание, которое в этот вечер приходило на память в сменяющихся образах Далилы, Юдифи и Есфири.
Центральные двери гостиной распахнулись, и дворецкий возвестил: