Сначала оркестр, пушечные выстрелы, звон колоколов, «Мы цыганки» и «Те Deum», потом буржуазная революция во фраке дона Калоджеро, поднимающаяся по ступеням его дома, красота Анджелики, заслонившая благородную грацию его Кончетты, Танкреди, сумевший предугадать ход событий и даже вьщать за сердечное увлечение свои материалистические расчеты, плебисцит, наконец, и связанные с ним сомнения. А главное — хитрость и всякие уловки, к которым приходится теперь прибегать ему, Гепарду, привыкшему за жизнь устранять трудности одним взмахом своей мощной лапы.
Танкреди уехал уже больше месяца назад и теперь «стоял на постое» в Казерте, во дворце его, дона Фабрицио, короля. Оттуда он слал время от времени письма, которые иногда веселили князя, иногда раздражали. Князь их читал, а затем прятал в дальний ящик письменного стола. Кончетте Танкреди не написал ни разу, но не забывал посылать приветы со своим обычным милым лукавством. Однажды, правда, он сделал такую приписку: «Целую ручки всем гепардиночкам, а особенно — Кончетте». Отцовская осторожность подвергла эту фразу цензуре, и она не прозвучала во время чтения письма в семейном кругу. Анджелика, раз от разу все соблазнительней, наносила почти ежедневные визиты в сопровождении отца или известной своим дурным глазом служанки. Формально она навещала девушек, подружек, на деле же истинная цель посещений открывалась в тот момент, когда она спрашивала безразличным тоном: «Есть ли какие-нибудь известия от князя?» Слово «князь» в прелестных устах Анджелики относилось, увы, не к дону Фабрицио, а к Танкреди, новоиспеченному гарибальдийскому капитану, и это вызывало у князя Салины смешанное и в целом малоприятное чувство, в котором грубая нить чувственной зависти сплеталась с тонкой нитью гордости за дорогого племянника. Князь всегда отвечал на вопрос взвешенно и следил за тем, чтобы преподнести известия в виде аккуратного букета, предварительно срезав не только шипы (подробности о частых посещениях Неаполя, откровенные замечания по поводу красивых ног Авроры Шварцвальд, танцовщицы из театра Сан-Карло), но и распустившиеся до срока бутоны («Напиши мне, как поживает синьорина Седара», «В кабинете Фердинанда Второго видел Мадонну работы Андреа дель Сарто, она напомнила мне синьорину Анджелику»). Да, он создавал пресный, далекий от истины образ Танкреди, зато не мог упрекнуть себя ни в разрушении чьих-либо планов, ни в сводничестве. Все эти меры, к которым он вынужден был прибегать, хотя и не противоречили настороженному отношению к рассудочной влюбленности Танкреди, но злили и утомляли его, тем более что кривить душой с некоторых пор ему приходилось все чаще. Он с сожалением вспоминал совсем еще недавнее время, когда мог сказать любую глупость, пришедшую ему в голову, не сомневаясь, что каждое его слово будет воспринято как евангельское, а каждая бестактность — как его неотъемлемое право на превосходство. Встав на путь оплакивания прошлого, он в особо мрачные минуты разрешал себе зайти слишком далеко в этом опасном направлении. Так, однажды, кладя сахар в чашку с чаем, протянутую ему Анджеликой, он почувствовал, что завидует тем Корбера и Фальконери, которые жили триста лет назад и могли в угоду своему желанию переспать с какой-нибудь Анджеликой, не нуждаясь для этого в благословении священника, не подсчитывая размеры приданого приглянувшейся простолюдинки (о котором в те времена и речи быть не могло) и не принуждая своих уважаемых дядюшек вертеться, как уж на сковородке, чтобы не сказать того, что не следует говорить. Импульс неконтролируемой похоти (которая не была похотью как таковой, а скорее чувственным проявлением лени) оказался настолько сильным, что заставил покраснеть солидного благовоспитанного господина, и душа его, пропитанная, несмотря на многочисленные фильтры, антитираническими идеями Жан-Жака Руссо, устыдилась. Но проснувшиеся угрызения совести лишь усилили отвращение к социальным переменам, в которые князь оказался невольно вовлеченным в последнее время.
В то утро он особенно остро почувствовал, что находится в плену обстоятельств, которые развиваются стремительнее, чем можно было предположить. Накануне вечером почтовая карета, нерегулярно доставлявшая в желтом ящике скудную корреспонденцию, привезла письмо от Танкреди.
Еще не читая, можно было догадаться о важности письма по роскошной блестящей бумаге и аккуратному четкому почерку, каким оно было написано. Князь невольно подумал, что для создания подобного чистовика его племяннику пришлось загубить немало листов писчей бумаги. И начиналось письмо не привычным и полюбившимся князю обращением «дядище», а словами «дражайший дядя Фабрицио». У этой формы было несколько преимуществ: она с самого начала настраивала на серьезный лад, исключая даже намек на шутку, заявляла об экстраординарности написанного ниже, позволяла в случае необходимости показать письмо кому-то еще и, что особенно любопытно, восходила к архаичным религиозным традициям, согласно которым через определенным образом написанное имя возможно воздействие на его обладателя.