— А вы, дон Чиччо, вы сами-то за кого голосовали двадцать первого числа?
Органист вздрогнул. Застигнутый врасплох в тот момент, когда в частоколе, которым он предусмотрительно огораживался, как и все его земляки, появилась брешь, бедняга растерялся и не знал, что ответить.
Князь принял за страх обычное смущение, и это вывело его из себя.
— Кого вы боитесь? — раздраженно спросил он. — Здесь кроме нас только ветер и собаки.
Список свидетелей, впрочем, нельзя было назвать удачным: ветер, честно говоря, — известный болтун, сам князь — наполовину сицилиец; полного доверия заслуживали только собаки, и то лишь потому, что не владели членораздельной речью. Между тем дон Чиччо оправился от неожиданности; на помощь пришла крестьянская хитрость, и его ответ прозвучал хоть и уклончиво, но правдоподобно:
— Простите, ваше сиятельство, но вы меня удивляете. Вам хорошо известно, что в Доннафугате все проголосовали «за».
Да, дон Фабрицио это знал, и тем не менее ответ органиста лишь превратил маленькую загадку в историческую тайну. Перед голосованием многие приходили к нему советоваться, и он искренне рекомендовал голосовать «за». Да и в самом деле, как можно было поступить иначе, если все были поставлены перед свершившимся фактом и ничего не оставалось, как придерживаться уже готового сценария? Осознавая историческую неотвратимость событий, он беспокоился, как бы не пострадали за свои убеждения недовольные, когда откроется, что они против нового порядка. При этом он не сомневался, что многие не прислушаются к его совету: верх все чаще брал упрощенный макиавеллизм сицилийцев, принуждавший в последнее время этих добродушных, в сущности, людей возводить на песке грандиозные замки. По примеру тех профессоров, которые гробят больных, назначая им лечение по результатам одного-единственного анализа мочи или крови и не давая себе труда провести более серьезное обследование, тогдашние сицилийцы подталкивали самих себя к гибели из чистейшего упрямства, мешавшего им разобраться в сути проблемы или, по крайней мере, прислушаться к доводам собеседника. Некоторые из них, оказавшись ad limina Gattopardorum[45] (а проще говоря, посетив Гепарда в его логове), не могли поверить, будто князь Салина готов голосовать за революцию (так в этом глухом городке именовались недавние перемены), и искали в его доводах иронический смысл, полностью противоположный тому, который князь вкладывал в слова. Ходоки (а это были лучшие люди) покидали кабинет дона Фабрицио с понимающей, но сдерживаемой из уважения к хозяину ухмылкой, гордясь тем, что разгадали значение его слов, и радуясь собственной проницательности именно в ту самую минуту, когда она их окончательно покидала. Кто-то после разговора расстраивался, приходя к выводу, что князь либо перебежчик, либо сумасшедший, и значит, слушаться его ни в коем случае нельзя, а надо действовать по старинной пословице: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Эти люди не хотели принимать новую реальность еще и по личным причинам: одни из религиозных убеждений, другие, пользуясь привилегиями при прошлом режиме, не были уверены, что смогут так же вольготно существовать при новом; кто-то во время беспорядков недосчитался двух каплунов или нескольких мер бобов, зато обзавелся парой рогов при содействии как добровольцев гарибальдийских отрядов, так и рекрутов бурбонских полков. В отношении, по крайней мере, десятка человек у князя не было сомнений, что они проголосуют «против», хотя это его огорчало. Конечно, десять голосов — количество мизерное, но для малочисленного электората Доннафугаты показательное. Следовало еще принять во внимание, что к нему приходили лишь самые солидные из горожан, в то время как среди тех нескольких сотен жителей Доннафугаты, которые и помыслить не могли переступить порог княжеского дворца, также могли найтись приверженцы старого порядка. По расчетам князя, число тех, кто ответит «нет», должно было быть никак не меньше тридцати.
День плебисцита выдался ненастный, ветер разносил сорванные афиши и мусор. По улицам бродили группы усталых молодых людей, на шляпах которых красовались засунутые за ленту картонки с большими буквами «да», и распевали «Bella Gigougin» в заунывной арабской манере (такая судьба постигает любую веселую песенку в Сицилии). В трактире дядюшки Менико пара «чужаков» (приезжих из Джирдженти) расписывала «прекрасное будущее обновленной Сицилии» после того, как она вступит на путь прогресса, присоединившись к возрожденной Италии. Несколько батраков молча их слушали. Отупевшие то ли от непосильной работы в поле, то ли, наоборот, от вынужденного безделья и голода, они смачно отхаркивались и сплевывали, но молчали. Молчали так упорно, что именно тогда (решил потом дон Фабрицио) до «чужаков» дошло, что важнее всякой риторики простая арифметика.