Выбрать главу

На дона Фабрицио вдруг снизошло успокоение: он наконец разгадал загадку; теперь он знал, кого в тот грязный ветреный вечер задушили в Доннафугате и в сотне других мест. Честность задушили, в колыбели задушили младенца, которого более всего следовало лелеять и который, окрепнув, препятствовал бы новым глупостям и новому разгулу вандализма. «Нет» дона Чиччо, еще пятьдесят таких «нет» в Доннафугате, даже сто тысяч «нет» во всем королевстве не только не изменили бы результата, но придали бы ему весомость, и тогда не было бы нужды калечить души ложью.

Полгода тому назад деспотический голос требовал: «Делай, как я говорю, иначе тебе не поздоровится!» Теперь же создавалось впечатление, что угрозу сменили уветливые речи ростовщика. — «А кто подписывал вексель, разве не ты? Неужели не узнаёшь собственную подпись? Придется делать, как мы говорим, — векселечек-то вот он! Мы же о тебе заботимся, о твоих интересах».

Дон Чиччо никак не мог успокоиться: — У вас, господ, свои понятия. Вам имение подари, вы и спасибо не скажете, одним больше, одним меньше, какая разница? А за лепешку поблагодарите, это всенепременно. Другое дело, — деляги вроде Седары, у них закон жизни — выгода. А мы люди маленькие, мы живем по своим законам. Как вы знаете, ваше сиятельство, мой отец, царство ему небесное, состоял егерем при королевском охотничьем домике в Сант-Онофрио еще во времена Фердинанда Четвертого, когда здесь были англичане. Жилось тогда тяжело, но зеленая королевская форма и серебряная кокарда обеспечивали положение. Королева Изабелла, испанка, тогда еще герцогиня Калабрийская, отправила меня учиться, и если б не она, я не стал бы соборным органистом и не имел бы возможности заслужить благорасположение вашего сиятельства. В самые трудные годы, когда моя мать подавала прошения о вспомоществовании, ей выделяли из королевской казны пять унций, и они обязательно приходили, как обязательно приходит смерть. Нас любили в столице, потому что знали, что люди мы порядочные, верные слуги их величеств. Король, когда приезжал, хлопал моего отца по плечу: «Дон Леонардо, побольше бы таких людей, как вы, преданных трону и моей особе». Потом адъютант раздавал золотые монеты. Теперь эту щедрость истинных королей называют милостыней. Специально называют, чтобы самим ничего никому не давать, но то была справедливая награда за преданность. Если сегодня эти святые короли и прекрасные королевы смотрят с небес на землю, что они должны думать? Что сын дона Тумео предал их? Хорошо, что в раю знают правду. Я слышал от вас, ваше сиятельство, да и не только от вас, что милости королевских особ ничего не значат, что их к этому положение обязывает. Возможно, так оно и есть, вполне возможно. Но пять унций мы получали, это факт, они помогали нам перезимовать. И вот теперь, когда представился случай вернуть долг, мне не дали этого сделать. «Ты не существуешь»! Мое «нет» превращается в «да». Я был «верным слугой», а стал «паршивым бурбонцем». Зато они все теперь савойцы! А я ничего савойского не признаю, кроме печенья, которое в кофе макаю! — И, взяв двумя пальцами воображаемое печенье, он окунул его в воображаемую чашку.

Дон Фабрицио всегда любил дона Чиччо, правда, в основе его любви лежало сострадание к человеку, который, считая смолоду искусство своим призванием, посвятил ему всю жизнь и, даже убедившись в отсутствии у себя таланта и запрятав подальше неосуществленные мечты, до старости занимается своим делом, пусть и на более низком уровне, чем когда-то рассчитывал. Кроме того, сострадание князя вызывала исполненная достоинства бедность органиста. Но теперь к прежним чувствам примешивалось и нечто похожее на восхищение; голос в глубине, в самой глубине его высокомерного сознания спрашивал: а не повел ли себя дон Чиччо благороднее князя Салины и не преступники ли все эти седары, начиная с той мелкой сошки, что насиловала арифметику в Доннафугате, и кончая более крупными фигурами в Палермо и Турине? Не преступники ли они после того, как задушили людскую совесть? Дон Фабрицио тогда не мог этого знать, но пассивность, податливость, за которую в последующие десятилетия будут ругать жителей итальянского Юга, частью коренилась в бесстыдном посягательстве на первое свободное волеизъявление, прежде для здешних жителей невозможное.

Дон Чиччо отвел душу, раскрыв перед князем два свойства своей натуры: сначала — редко встречающееся врожденное благородство, потом — не менее естественный, но куда более распространенный снобизм. Дело в том, что Тумео принадлежал к «зоологическому» виду «пассивных снобов» — виду, подвергающемуся ныне несправедливому поношению. Разумеется, в Сицилии тысяча восемьсот шестидесятого года слова «сноб» еще не знали, но подобно тому, как чахоткой болели до Коха, так и в те далекие времена были люди, для которых подчинение, подражание и особенно боязнь доставить огорчение тем, кто в их представлении стоит на социальной лестнице выше, чем они, являлись главным законом жизни. Сноб — прямая противоположность завистнику. Тогда снобы именовались no-разному их называли «преданными», «любящими», «верными», и они жили счастливой жизнью, потому что даже мимолетной улыбки аристократа было достаточно, чтобы наполнить их день солнцем, а если она сопровождалась еще и столь лестными эпитетами, то понятно, почему снобов, поощряемых этими живительными милостями, прежде было больше, чем теперь. По причине все того же природного снобизма дон Чиччо испугался, не обидел ли он, чего доброго, дона Фабрицио, и спешно стал искать способ прогнать сумрак, омрачивший по его, как ему казалось, вине олимпийское чело князя. Самым подходящим и естественным он посчитал продолжить охоту, что и предложил князю.