Жених уже успел обучить свою невесту невозмутимости — основе аристократизма («Шуметь и выражать свои чувства можно только со мной наедине, дорогая; со всеми остальными ты должна вести себя как будущая княгиня Фальконери, которая выше многих и равна лишь некоторым»), поэтому ее поклон хозяйке дома был хорошо взвешенной смесью невинной скромности, невежественной самонадеянности и юного очарования.
Что бы ни говорили, но обитатели Палермо — тоже итальянцы, они даже больше других восприимчивы к красоте и ценят деньги. Ни для кого не было секретом, что Танкреди не имел ни гроша за душой, поэтому, несмотря на свою привлекательность, считался неподходящей партией (и совершенно напрасно, как выяснилось потом, когда уже было поздно); его больше ценили замужние женщины, чем невесты на выданье. Все эти вместе взятые обстоятельства послужили причиной того, что Анджелика была принята с неожиданной теплотой. Правда, кое-кто из молодых людей вздохнул с сожалением, что не ему повезло откопать столь прекрасную амфору, полную монет, но Доннафугата была одним из владений дона Фабрицио, и если он нашел там этот клад и передал своему любимчику Танкреди, то огорчаться по этому поводу можно не больше, чем если бы он обнаружил на своей земле месторождение серы, — это его и ничье больше, тут и говорить нечего.
Но даже и такие почти безобидные мысли улетучивались от одного взгляда прекрасных сияющих глаз. Через некоторое время к Анджелике выстроилась целая очередь молодых людей, желавших ей представиться и пригласить ее на танец, но она с улыбкой на земляничных губах показывала каждому свой cornet [77], в котором под всеми польками, мазурками и вальсами стояла одна и та же подпись: Фальконери. Барышни наперебой предлагали ей перейти на «ты», и уже через час Анджелика чувствовала себя своей среди всех этих людей, даже не догадывавшихся о том, что представляют собой ее мать и отец.
Вела она себя безупречно: никто не заметил, чтобы невеста Танкреди глазела по сторонам, оттопыривала локти или старалась перекричать других дам, чей «диапазон» и без того был достаточно высок Накануне бала жених сказал ей: «Учти, дорогая, мы, а теперь и ты тоже, больше всего на свете гордимся своими домами, фамильными ценностями, обстановкой, и ничто не может оскорбить нас больше, чем пренебрежительное к ним отношение. Поэтому на все обращай внимание и все расхваливай, тем более что дворец Понтелеоне стоит того. Но помни, ты уже не наивная провинциалочка, которую восхищает все подряд, у тебя появился кругозор, ты можешь сравнить то, что видишь, с тем, что видела раньше, блеснуть знанием прославленного образца». Длинные экскурсии по доннафугатскому дворцу многому научили Анджелику так что, восхищаясь в этот вечер гобеленами Понтелеоне, она не преминула заметить, что у гобеленов во дворце Питти бордюры красивее; расхваливая «Мадонну» Дольчи, вспомнила «Мадонну дель Грандука», заметив, что Рафаэль лучше выразил печаль; даже о куске торта, принесенном ей одним заботливым молодым кавалером, она сказала, что он превосходен и почти так же вкусен, как торты «мсье Гастона», повара князя Салины. И поскольку «мсье Гастон» был, видимо, Рафаэлем среди поваров, а гобелены дворца Питти — такими же шедеврами, как изделия «мсье Гастона», никто не осмеливался возражать, более того, подобные сравнения казались весьма лестными, так что, начиная с того вечера, за Анджеликой на всю ее долгую жизнь закрепилась слава (на самом деле незаслуженная) деликатной и в то же время строгой ценительницы искусства.
Пока Анджелика собирала лавры, Мария-Стелла сплетничала на диване с двумя старыми подругами, а Кончетта и Катерина замораживали своей застенчивостью даже самых любезных молодых людей, дон Фабрицио бродил по гостиным. Он целовал руки знакомым дамам, похлопывал по плечу знакомых мужчин, но при этом чувствовал, что настроение постепенно портится. Прежде всего, ему не нравился дом: уже семьдесят лет Понтелеоне не обновлял обстановки, она была все та же, что во времена королевы Марии-Каролины, и дона Фабрицио, считавшего себя человеком современным, это возмущало. «Бог мой, да с такими доходами, как у Диего, ничего не стоит выбросить все эти потускневшие зеркала, заказать красивую мебель из палисандра с плюшевой обивкой! И самому было бы удобней жить, и гостей не вынуждал бы бродить по этим катакомбам. Надо ему сказать». Но он, конечно, ничего не скажет, потому что думает так сейчас только из-за плохого настроения и из присущего ему духа противоречия; когда он успокоится, эти мысли забудутся, тем более что сам он тоже ничего не меняет ни в Сан-Лоренцо, ни в Доннафугате. Но успокоиться не удавалось, настроение все ухудшалось.
И женщины ему здесь не нравились. Две-три из них, уже пожилые дамы, были когда-то его любовницами; глядя на них, обремененных годами и внуками, он пытался вспомнить, как они выглядели двадцать лет назад, и досадовал, что потратил лучшие годы на завоевание таких уродин. Молодые тоже ничего особенного собой не представляли, достойными внимания князь счел лишь двоих — совсем молоденькую княгиню ди Пальма с восхитительными серыми глазами и спокойной грацией и еще Туту Ласкари, из которой он сумел бы, будь хоть чуточку моложе, извлечь неповторимые аккорды. Но все остальные… хорошо, что из мрака Доннафугаты возникла Анджелика, пусть палермцы посмотрят, что такое красивая женщина.
В те годы частые браки между родственниками, продиктованные сексуальной ленью и земельными интересами, бедная протеинами, зато богатая крахмалом пища, отсутствие свежего воздуха и постоянная неподвижность наводнили светские гостиные неимоверно низкорослыми, невероятно смуглыми и невыносимо щебечущими девицами, которые держались тесной кучкой, отпугивая своими дружными призывными взглядами молодых людей. Их роль, казалось, сводилась только к одному: служить фоном для трех-четырех созданий вроде золотоволосой Марии Пальмы или прекраснейшей Элеоноры Джардинелли, которые, точно лебеди, проплывали по лягушачьему пруду. Чем дольше князь смотрел на этих девиц, тем сильнее раздражался. Ему, привыкшему в сосредоточенном одиночестве размышлять на отвлеченные темы, в какой-то момент вдруг показалось, что у него галлюцинация: проходя по длинной галерее, в центре которой на пуфах расположилась многочисленная колония этих существ, он вдруг представил себя смотрителем зоологического сада среди обезьян. Ему почудилось, что они вот-вот вскарабкаются на люстры и, зацепившись хвостами, выставив напоказ зады, начнут раскачиваться, кидаться ореховой скорлупой, визжать и скалить зубы на мирных посетителей.
Как ни странно, но от этого зоологического наваждения его спасло религиозное чувство: сбившиеся в кучку мартышки в кринолинах монотонно и безостановочно бубнили священное имя: «Мария! Мария!» «Мария, какой красивый дом! Мария, какой красавец полковник Паллавичино! Мария, у меня ноги болят! Мария, как я хочу есть, когда откроют буфет?» — разносилось по галерее. Призыв к Непорочной Деве в исполнении хора непорочных дев вновь вернул обезьянам женский облик, потому что до сих пор никто не слышал, чтобы эти обитатели бразильских лесов обращались в католичество.
Почувствовав отвращение, князь перешел в соседнюю гостиную, где обосновалось другое, не менее враждебное племя — мужчины. Молодежь танцевала в бальном зале, а здесь собрались люди пожилые, почти все его приятели. Он немного посидел с ними. К Царице Небесной тут не взывали, зато в воздухе носились плоские замечания и прописные истины. Среди этих господ дон Фабрицио слыл оригиналом; его интерес к математике воспринимался почти как грех, как извращение, и если бы он не был князем Салиной, отличным наездником, неутомимым охотником и умеренным женолюбом, то мог бы из-за своих параллаксов и телескопов оказаться в полной изоляции. Да и так с ним неохотно вступали в разговор: холодный взгляд голубых глаз из-под насупленных бровей парализовал собеседников, и вокруг него воцарялось молчание — не почтительное, как ему казалось, а испуганное.