Таким необычным способом далекие сестры — испанские красавицы Лаура, Мерседес, Нина, Пепита, Конхита, Паула, Винсента, Кармен, Инеса, Долорес, Анна и Клара — передали пламенный привет своим далеким русским сестрам.
Понятно, что в холодном зале поднимается взъерошенный негодующий человек (как на встрече с Уэллсом поднялся со своего места негодующий Амфитеатров). «Вы должны знать, кто я, — закричал он. — Я статистик Ершов! Я все слышал и видел! Это какое-то обалдение! Этого быть не может). Я не… я не верю ничему! Это фантомы, фантомы! Мы одержимы галлюцинацией или угорели от жаркой железной печки. Нет этих испанцев! Нет покрывала! Нет плащей и горностаев! Нет ничего, никаких фиглей-миглей! Вижу, но отрицаю! Слышу, но отвергаю! Опомнитесь! Ущипните себя, граждане! Я сам ущипнусь! Можете меня выгнать, проклинать, бить, задавить или повесить, — все равно я говорю: ничего этого нет! Нереально! Недостоверно! Дым!»
И на вопрос секретаря КУБУ, что значит его крик, отвечает:
«Он (крик. — Г. П.) значит, что я больше не могу! Я в истерике, я вопию и скандалю, потому что дошел! Вскипел! На кой мне черт покрывало, да и существует ли оно в действительности? Я говорю: это психоз, видение, черт побери, а не испанцы!» И кричит в лицо удивленному профессору Бам-Грану, доставившему в Россию весь этот товар: «Я прихожу домой в шесть часов вечера. Я ломаю шкап, чтобы немного согреть свою конуру. Я пеку в буржуйке картошку, мою посуду и стираю белье! Прислуги у меня нет. Жена умерла. Дети заиндевели от грязи. Они ревут. Масла мало, мяса нет, — вой! А вы говорите, что я должен получить раковину из океана и глазеть на испанские вышивки! Я в океан ваш плюю! Я из розы папироску сверну! Я вашим шелком законопачу оконные рамы! Я гитару продам, сапоги куплю! Я вас, заморские птицы, на вертел насажу и, не ощипав, испеку! Скройся, видение! Аминь!»
«В Петербурге в 1920 году Мура изо всех сил старалась мне объяснить, что происходит в России, — вспоминал Уэллс, — и высказать свою точку зрения на происходящее; с величайшей готовностью она однажды пришла мне на помощь — посоветовала, как себя вести, чтобы не попасть в ложное положение. В ту пору у большевиков было принято приглашать любого знаменитого гостя на заседание Ленинградского совета. Во время заседания кто-нибудь вдруг объявлял о его присутствии, превозносил его и просил выступить. В таких обстоятельствах трудно было воздержаться от ответных похвал и не выразить надежду на успехи во всех делах. Выступление тотчас переводили, превращая в безответственный панегирик марксистскому коммунизму, публиковали его в «Правде» и где-нибудь еще и по телеграфу передавали в Европу. Мура посоветовала мне заранее написать мою речь, а потом перевела ее на русский язык. Я последовал совету Муры, и когда встал Зорин, чтобы пересказать ее, превратив в обычное прославление нового режима, я протянул ему Мурин перевод. «Вот то, что я говорил, прочтите». Зорин был застигнут врасплох, и ему ничего не оставалось, как прочесть. Таким образом, благодаря Муре мне не приклеили ярлык красного перебежчика, и для женщины, находившейся под подозрением, это, по-моему, был мужественный поступок».
Легальный заговор
В 1921 году Уэллс побывал в Вашингтоне.
Конференция называлась «Спасение цивилизации».
«Я не стал бы утруждать себя приездом в Вашингтон, — писал Уэллс, — и не стал бы интересоваться всеми этими мирными договорами, если бы они понадобилось только ради заключения формального мира — плоского и бессодержательного». Конечно, Уэллс искал признаки того, что мир все-таки умнеет, что мир развивается, что давняя его мечта о едином Мировом государстве рано или поздно будет реализована. «Для меня война теперь — не трагическая необходимость, а кровавая бойня. И о своей Европе я думаю не как мелкий слизняк, в чей мир вторглись гигантские злые силы, а как человек, в чей цветущий сад ворвались свиньи. Бывает пацифизм от любви, бывает от жалости, бывает от коммерческого расчета; но иногда источником пацифизма оказывается голое презрение. Мир, в котором мы живем, нельзя назвать обреченным, да и подбирать для него другое такое же благородно-трагическое определение не стоит; это просто мир, самым дурацким образом испакощенный».
На признания Уэллса откликнулся Гилберт Кит Честертон.
«Миссию союзных держав сейчас критикуют те, кто когда-то оценивал ее неоправданно высоко. Возьмем такого талантливого и мечущегося писателя, как Герберт Уэллс. Сперва он провозгласил, что эта война покончит наконец со всеми войнами, а потом словами своего героя («Мир Вильяма Клиссольда». — Г. П.) сравнил ту же самую войну с палящим лесным пожаром, от которого не следует ждать особого толка. А толк есть — ровно тот, который должен был выйти. Сказать солдату, защищающему свою страну, что он скоро покончит с войнами, так же глупо, как сказать рабочему, уставшему от работы, что он скоро покончит со всеми работами или вообще со всеми трудностями. Никто никому не обещал раз навсегда покончить с трудностями. Просто понадобилось вынести тяжелые вещи, чтобы не стало еще хуже. Мистера Брауна пытались ограбить, но мистеру Брауну удалось сохранить жизнь и вещи. Вряд ли кто скажет: «В конце концов, что дала мистеру Брауну эта драка в саду? Тот же самый мистер Браун, с той же внешностью, в тех же брюках, и все так же ворчит за столом и рассказывает анекдоты». Да, конечно, отогнав воров, мистер Браун не превратился в греческого бога. Но он воспользовался правом защитить себя — вот такого, какой он есть, с его ворчанием и анекдотами. А вот очистить мир, перестреляв всех возможных взломщиков, он права не имел…»