Мы были счастливы и в Зальцбурге и в Вене. Мы путешествовали по зеленым окрестностям Эдлаха и поднимались в Альпы. «Это только начало нашей совместной жизни, — ободряюще говорил я. — Немного погодя мы поженимся». — «Но жениться-то зачем? — возражала она. — Я всегда приеду к тебе куда угодно». — «Зачем уезжать, если можно быть вместе?» — «Боюсь, я быстро тебе наскучу»…
Из Зальцбурга Мура часто отправляла телеграммы в Россию. Говорила, что ее зовет Горький. Говорила, что он серьезно болен, потерял сына, ему одиноко. «Но не поеду я сейчас!» В Лондоне мы открыто появлялись повсюду, я даже представлял ее как свою будущую жену, но мысль о браке была Муре решительно не по вкусу. Со сдержанным упрямством она противилась осуществлению моей мечты. В январе — феврале 1934 года мы провели в Бонмуте больше месяца, и я прожил бы там гораздо дольше — работал над пропагандистским фильмом «Облик грядущего», часто выступал по радио, но Мура так явно была встревожена, она вела такие долгие телефонные разговоры с Лондоном, что я вернулся глубоко разочарованный и рассерженный. Я для нее — всего лишь восхитительное приключение, официальный любовник, приходило мне в голову. У нее множество собственных разнообразных интересов и привязанностей. Боюсь, ее душа обреталась тогда главным образом в мире русских беженцев, в делах ее детей, за кулисами международного журнализма, в хитросплетении воспоминаний о прошлой деятельности. Она вращалась в среде сомнительных личностей, эмигрантов и авантюристов, любителей одолжаться и тех, кто нуждается в помощи. Для этой публики она всегда была «чудесной Мурой»; политика все еще представлялась ей смесью дипломатических интриг, конференций, газетных материалов и анекдотов…
Я стал ревновать. Она уехала на Рождество в Эстонию. «Я всегда проводила Рождество в Эстонии!» — сказала она, вернувшись. — «А я хочу, чтобы ты поехала со мной в Америку, — сказал я. — А чтобы нам в Америке было комфортно, мы должны быть женаты. К тому же я хочу еще раз побывать в России — с тобой». Но она противилась браку и уверяла, что в Россию тоже не сможет меня сопровождать; по каким-то причинам путь ей туда был заказан.
Я вернулся из Америки, твердо настроенный поехать в Россию — побеседовать со Сталиным. Поскольку ехать в Россию вместе мы не могли, то договорились, что она появится в Эстонии и на обратном пути я смогу пожить в Таллине. Мы расстались очень нежно. Она улыбалась, прижавшись лицом к стеклу, когда аэроплан двинулся прочь от меня…
В Москве мне сильно мешало незнание русского языка и ограничивала опека Интуриста. Мне нездоровилось, я был раздражен, беседа со Сталиным получилась нескладная. Я поехал на автомобиле к Горькому в его большой загородный дом — повидаться и вместе пообедать. Со мной были Андрейчин, мой официальный гид, и Уманский, переводчик нашей беседы со Сталиным.
«Каким путем вы возвращаетесь обратно в Лондон?» — спросил Уманский.
Я ответил, что через Эстонию, где собираюсь пожить несколько недель в Таллине у своего друга баронессы Будберг.
«А она была в Москве неделю назад».
Я был так ошеломлен, что не скрыл удивления.
Правда, тут вмешался Андрейчин, явно желая остеречь Уманского, и в дальнейшем тот предпочел держать язык за зубами. «Вероятно, я ошибся», — только и сказал он. Но, разговаривая с Горьким я, пожалуй, не слишком бы удивился, если бы в комнату вошла Мура. Когда мы с Андрейчиным спускались к ужину, я попросил его сказать Горькому: «Мне недостает нашей прежней переводчицы, Горький».
«Кого вы имеете в виду?» — удивился он.
Я ответил. И узнал, что в последний год Мура была в Москве трижды.
Андрейчин пытался объяснить мне, что Мурины приезды в Россию в некотором роде тайна, но в тот вечер от созданного мною образа великолепной Муры не осталось и следа. Почему она так странно, тайком ездила в Москву? Почему ничего не говорила мне об этом? А если в ее поездке не было ничего предосудительного, то почему не дождалась моего приезда и не вернулась вместе со мной? Какая маска была бы сорвана, окажись мы вместе с нею в доме Горького?