Писательство — дело трудное; слабаки с ним не справляются.
В снятой на Холдон-роуд квартире Изабелла с удовольствием расставляла громоздкую мебель, темные зеркала, украшала подоконники горшочками с геранью. Она планировала долгую и счастливую жизнь. Как у всех! С работы она ушла, но время от времени брала ретуширование на дом — это поддерживало бюджет молодой семьи. «У нас с самого начала возникло ощущение родства, — вспоминал Уэллс. — Изабелла была очень привлекательна, воспитана, добра, обладала твердым характером, и с ее помощью я избавился от многих своих навязчивых страхов. Мы были союзниками, вдохновенно готовыми завоевать мир. Она делала все возможное, чтобы идти со мною в ногу, хотя внутренний голос твердил ей, что все это пустое…»
Этот внутренний голос мешал чувствам развиться по-настоящему.
«Семейная жизнь стала казаться мне узкой, глубокой канавой, прорезавшей широкое поле интересов, которыми я жил, — позже пытался разобраться Уэллс в случившемся. — Я бывал в обществе, сталкивался с самыми разнообразными людьми, во время своих поездок прочитал немало книг. (Разбирался он со всем этим в романе «Тоно-Бэнге», во многом биографическом. — Г. П.) В доме дяди я заводил знакомства, о которых Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) ничего не знала. Семена новых идей проникали в мое сознание и давали всходы. На третьем десятке человек особенно быстро развивается в умственном отношении. Это беспокойные годы, исполненные какой-то лихорадочной одержимости. Всякий раз, как я возвращался в Илинг, жизнь в нем представлялась мне все более чуждой, затхлой и неинтересной, а Марион (читай — Изабелла. — Г. П.) все менее красивым и все более ограниченным и тяжелым человеком, пока совсем не потеряла в моих глазах своего очарования…»
«Ни одна из прочитанных книг не разъяснила мне, какова на самом деле жизнь и как мне следует поступать, — признавался герой романа «Тоно-Бэнге» (читай — Уэллс. — Г. П.). Все, что я знал из этой области, было смутным, неопределенным, загадочным, все известные мне законы и традиции носили характер угроз и запрещений. Никто не предупреждал меня о возможных опасностях — я узнавал о них из бесстыдных разговоров со своими сверстниками в школе и Уимблхерсте. Мои познания складывались отчасти из того, что подсказывали мне инстинкт и романтическое воображение, отчасти из всевозможных намеков, которые случайно доходили до меня. Я много и беспорядочно читал. «Ватек», Шелли, Том Пейн, Плутарх, Карлейль, Геккель, Уильям Моррис, Библия, «Свободомыслящий», «Кларион», «Женщина, которая сделала это» — вот первые пришедшие на память названия и имена. В голове у меня перемешались самые противоречивые идеи, и никто не помог мне разобраться в них. Я считал, что Шелли, например, был героической, светлой личностью и что всякий, кто пренебрег условностями и целиком отдался возвышенной страсти, достоин уважения и преклонения со стороны всех честных людей. У Марион (читай — Изабеллы. — Г. П.) в этом вопросе были еще более нелепые представления. Ее мировоззрение сложилось в среде, где основными методами воспитания являлись замалчивание и систематическое подавление желаний. Намеки, всякие недоговоренности, к которым так чутко прислушивается ребенок, оказали на нее свое действие и грубо извратили ее здоровые инстинкты. Все важное и естественное в интимной жизни людей она неизменно определяла одним словом — «противно». Если бы не это воспитание, она стала бы милой, робкой возлюбленной, но из книг она получила представление о любви как о безграничном обожании со стороны мужчины и снисходительной благосклонности со стороны женщины. В такой любви не было, конечно, ничего «противного». Мужчина делал подарки, выполнял все прихоти и капризы женщины и всячески старался ей угодить. Женщина «бывала с ним в свете», нежно ему улыбалась, позволяла целовать себя, разумеется, наедине и не нарушая установленных приличий, а если он «выходил за рамки», лишала его своего общества. Обычно она делала что-нибудь «для его блага»: заставляла посещать церковь, бросить курение или азартную игру, заботилась о его внешности…»