«Астроном Ловелл заметил поток раскаленных газов». — На черно-белой иллюстрации изображалась загадочная планета Марс, густо иссеченная каналами, отмеченная загадочной огненной вспышкой…
«Цилиндр имел вид вкопанного в землю старого газометра». — Сочетание упавшего с неба цилиндра и какого-то неизвестного мне старого газометра странно волновало…
«Марсианин держал генератор теплового луча». — Взбесившийся треножник в металлической шляпе, похожей на шляпы китайских кули, нёсся в сторону уткнувшегося в берег колесного парохода…
«Дома стали казаться призраками, глядящими на меня тысячами очей». — Мертвый Лондон, тщательно и не раз описанный Уэллсом…
Чудесное ощущение ужаса. И все же одна из последних иллюстраций излучала оптимизм. — «Осмотр машин, оставленных марсианами, дал замечательные результаты».
Сохранились и другие фотографии молодого Уэллса. Вот он в Педагогическом колледже естественных наук Южного Кенсингтона — с человечьим черепом в правой руке, а левую руку положил на скелет человекообразной обезьяны… А вот 1895 год — задумчивый, конечно, усатый молодой человек в домашней куртке, с пером в руке…
Да, с пером!
И с листками рукописи!
«Человек творческого труда — это не обычное существо, он не может и не испытывает ни малейшего желания жить как все нормальные люди. Он хочет вести жизнь необычную». Так позже написал сам Уэллс в своей замечательной книге «Опыт автобиографии» («Experiment in Autobiography», 1934). Подзаголовок книги звучал непривычно: «Открытия и заключения одного вполне заурядного ума (начиная с 1866 года)». Мне явственно слышится в этом отзвук превозносимого Уэллсом Чарльза Дарвина («Происхождение видов путем естественного отбора или Сохранение избранных пород в борьбе за существование»). На собственном примере Уэллс попытался показать, как развивается отдельный человек — в обществе. В своих книгах он выделил множество отдельных видов человека, которые, по его мнению, живут среди нас, часто никак не способствуя процветанию человечества, и даже напротив, ограничивая его развитие, его свободу. А чтобы по-настоящему мыслить, развиваться и познавать мир — нужна свобода.
Уэллс всю жизнь добивался ее. И, несомненно, достиг успехов.
«Чем дольше я живу, — писал он в «Опыте автобиографии», — тем более проясняется и год от года крепнет во мне желание стать выше элементарных житейских потребностей, подчинить их себе, сосредоточиться по возможности на чем-то главном, к чему я предназначен, и в этом я вижу не только основную линию моего жизненного поведения, желание найти выход из собственных затруднений, но и ключ к преодолению препятствий, стоящих на пути большинства ученых, философов, художников и вообще всех творческих людей, мужчин и женщин, погребенных под грузом повседневности. Подобно доисторическим амфибиям, мы все, можно сказать, пытаемся выбраться на воздух из воды, где доселе обретались, научиться дышать по-новому, освободиться от всего общепринятого, ранее не подвергавшегося сомнению». И далее: «Жить без надежды продолжить дело, для которого, думаю, я предназначен, мне представляется в высшей степени бессмысленным. Не хочу сказать, что повседневность, которая в свое время увлекала и восхищала меня и казалась бесконечно интересной — сшибка и борьба индивидуальностей, музыка и красота, еда и питье, путешествия и встречи с людьми, новые земли и необычные зрелища, работа ради успеха и игра ради игры, и юмор, и радость выздоровления, привычные удовольствия и среди них самое ощутимое — удовольствие потешить свое тщеславие, — безвозвратно канули в Лету. Во мне по-прежнему живет чувство благодарности за все, что дает нам жизнь. Но я уже сполна насладился этим, и жить во имя получения больших благ я отказываюсь».
Великолепно сказано, но не совсем правдиво.
Было нечто, от чего Уэллс отказаться никогда не мог.
Прежде всего, от женщин. Скажем, от Муры Будберг. От женщины, которая скрасила его жизнь в последние годы, и в то же время принесла ему немало страданий; от баронессы (что не совсем верно) Марии Игнатьевны Будберг, в девичестве Закревской, по первому браку — графини Бенкендорф. «Я никогда не был большим охотником до любовных приключений, хотя нескольких женщин любил глубоко». Эти слова вряд ли могли обмануть людей, хорошо знавших жизнь писателя. «Мура — та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, само ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я радуюсь всякий раз, когда она приходит ко мне. Я люблю ее больше всего на свете. Мура мой самый близкий человек. Даже когда в досаде на нее я позволяю себе изменить ей или когда она дурно со мной обошлась, и я сержусь на нее и плачу ей тем же, она все равно мне всех милей. И так и будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая — мои неотъемлемые части, и ничего тут не поделаешь».