Выбрать главу

«Мне сейчас сорок два года, — добавлял он. — Я родился в том неопределенном сословии, которое у нас называют средним классом. Я ни чуточки не аристократ; дальше деда и бабки никаких своих предков не помню. У моего деда по матери был постоялый двор. Кроме того, дед держал почтовых лошадей, покуда не появилась железная дорога, а дед по отцу был старшим садовником у лорда де Лисли в Кенте. Он несколько раз менял профессию, и ему то везло, то нет. Отец же долгое время держал под Лондоном мелочную лавчонку и пополнял свой бюджет игрой в крикет. В крикет играют в общем для развлечения, но он бывает и зрелищем, а за зрелища платят. Когда отец прогорел, моя мать поступила экономкой в богатую усадьбу. Мне было двенадцать лет и меня прочили в лавочники. На тринадцатом году жизни я был взят из школы и отправлен мальчиком в аптекарский магазин, но не имел там удачи и перешел в мануфактурную лавку. Там я пробыл около года, пока до меня не дошло, что я имею возможность добиться лучшего положения посредством высшего образования, доступ к которому так легок у нас в Англии и с каждым годом становится все легче. Спустя некоторое время я действительно поступил в Новый Лондонский университет. Моим главным предметом была сравнительная анатомия, и занимался я под руководством профессора Хаксли, о котором русские читатели, без сомнения, знают. Кстати, первое русское имя, которое я научился уважать, было имя биолога А. О. Ковалевского…»

2

В Петербурге Уэллс остановился в гостинице «Астория».

Невский проспект, встречи во «Всероссийском литературном обществе».

Потом Москва, где он пешком прогулялся от железнодорожного вокзала до самого Кремля. Побывал в обыкновенных чайных, съездил в Загорск, посмотрел «Гамлета» в постановке Гордона Крэга в Художественном театре. «Варварская карикатура Василия Блаженного; — вспоминал он Москву в романе «Джоанна и Питер», — грязный странник с котелком в Успенском соборе; длиннобородые священники; татары-официанты в ресторанах; публика в меховых шубах. Этот город — не то, что города Европы: это нечто особенное. Это — татарский лагерь, замерзший лагерь. Тут начинаешь понимать Достоевского. Начинаешь представлять себе эту «Holy Russia», как род эпилептического гения среди наций…»

Уэллс побывал даже в деревне Вергежа, в полусотне километров от Новгорода, после чего никогда не писал о русских мужиках — веселых и набожных…

«Помню, как прозаическая наружность Уэллса поразила меня своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма и лиризма, — писал об Уэллсе писатель Владимир Набоков. — Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того, как будто самый заурядный английский сквайр, — не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга — и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового едкого критика…»

3

Тогда же, в 1914 году, вышел роман «Освобожденный мир» («The World Set Free: A Story of Mankind»). Будто предчувствуя (конечно, предчувствуя, разумеется, предчувствуя) близкие перемены, Уэллс вновь обратился к фантастике, точнее не к фантастике, а к предвиденьям, как он это называл. Никто еще не говорил всерьез об энергии атома, а с самолетов в романе Уэллса уже сбрасывали на мирные города атомные бомбы.

«История человечества — это история обретения внешней мощи. В самом начале земного пути мы видим, как человек овладевает жаром огня и силой грубых каменных орудий. — Уэллс любил подобные исторические экскурсы. — Выпадали времена, когда человек был сыт, его не тревожили похоть и страх, а солнце согревало стоянку, — тогда в глазах человека зажигались смутные проблески мысли. Он царапал резцом на кости и, уловив идею сходства, создавал искусство живописи; мял в кулаке мягкую теплую глину с берегового откоса и лепил из нее первый сосуд; смотрел на струящийся ручей и стремился постичь, что источает эту вкусную воду; щурился на солнце и мечтал поймать его в ловушку, заколоть копьем, и даже сообщал своему наивному собрату, что один раз ему такое уже удалось сделать…»