Я зажег газовую лампу — не помню уж, в какой момент, — и дальнейшие события разыгрывались при этом жиденьком освещении викторианской эпохи. Я начал одеваться, ибо разве мог я отныне лечь в постель рядом с Хетти? Никогда! Одеться, высказать ей все — и прочь из этого дома. У меня, понимаете ли, были сразу две заботы: во-первых, клеймить ее презрением и громогласно негодовать; ну, а кроме того, приходилось разыскивать различные принадлежности своего туалета, натягивать через голову рубаху, шнуровать ботинки. Так что в буре моего праведного гнева иной раз наступало затишье, и тогда Хетти тоже удавалось вставить словечко, а я был вынужден слушать.
— Все это случилось в один вечер, — говорила она. — Разве я тебе заранее собиралась изменить? Не думай, даже не помышляла! Их отправляли на фронт, и это у него был последний день. Он был такой несчастный… Я оттого только и пошла с ним, что вспомнила тебя. Просто из сострадания. Две наших девочки собирались пойти пообедать со своими знакомыми и упросили меня. Так я с ним встретилась. Все трое — офицеры, друзья со школьной скамьи. Лондонцы. Три парня перед фронтом — совсем как ты тогда. Казалось, просто свинство испортить им компанию…
Я в ту минуту мучился с воротничком и запонкой, но все же не упустил случая облить ее презрением:
— Ну, как же! Ясно! В подобных обстоятельствах элементарная вежливость диктует… сделать так, как ты! О господи!
— Послушай же, как все случилось, Гарри. Погоди на меня кричать хоть минутку. После он попросил, чтоб мы зашли к нему. Сказал, что остальные тоже сейчас подойдут. На вид такой безобидный…
— Очень!
— Как раз такой, каких всегда убивают. Так жалко его было. Волосы, как у тебя. Еще светлей. Вообще в тот вечер я все видела по-другому… А потом он меня схватил, стал целовать. Я отбивалась, но не было сил справиться. Я как-то не отдавала себе отчета, что происходит…
— Вот именно! Тут я вполне готов поверить!
— В тебе нет жалости, Гарри. Может быть, это и справедливо: наверное, следовало предвидеть, чем я рискую. Но ведь не все такие сильные, как ты. Других людей подхватывает и несет. Другие иной раз делают так, что сами потом не рады. Я поступила, как умела. Когда дошло до сознания, что случилось, я как будто проснулась вдруг. Он уговаривал, чтоб я осталась с ним. Я вырвалась и убежала. С тех пор я его не видела ни разу. Он мне писал, но я не отвечала.
— Он знал, что ты жена солдата?
— Да, знал. Он негодяй. Он все задумал, еще когда мы обедали. Умолял, божился — и все лгал. Только чтоб я его поцеловала, только один поцелуй. Из милости. С этого поцелуя все и началось. Вино еще пила за обедом, а я не привыкла к вину… Гарри! Ах, милый, если б умереть! Но я ведь и до тебя целовалась и дурачилась с мальчишками. Думала, ах, ерунда! Опомнилась — слишком поздно.
— Ну, вот и доигрались. — Я подошел и сел на кровать. Я посмотрел на нее, растерзанную, несчастную, и вдруг она мне стала мила и трогательна. — По-настоящему, пойти бы и прикончить эту скотину. Хотя, честно говоря, я бы охотней тебя убил!
— Убей, Гарри! Прошу тебя!
— Как его звать? Где он сейчас?
— Какая разница! При чем тут он? — сказала Хетти. — Со мной — как хочешь, но из-за этого ничтожества ты на виселицу не пойдешь… Я говорю, он ни при чем. Он мерзкая случайность. Он подвернулся, и все.
— Выгораживаешь его?
— Его! Тебяя выгораживаю.
Я посмотрел ей в глаза и снова на миг заколебался. И снова счел за благо разразиться гневом.
— О господи! — Я вскочил. — Господи! — повторил я с надрывом. Я опять обрушился на Хетти с высот своего благородного негодования; — Что ж, конечно. Мне некого винить, кроме себя. Что я знал о тебе, когда женился? Что было до меня? Видимо, я не первый, а он не последний. Действительно, тогда какая разница, как зовут! Представляю себе, как ты обрадовалась, когда напала на меня: сам бог послал молокососа, простачка! — И так далее. Я расхаживал по комнате и бесновался.
Она сидела в постели, растрепанная, с тихим, скорбным лицом, не сводя с меня заплаканных глаз.
— Ах, Гарри! — изредка вырывалось у нее. — Гарри мой!..
А моя тяжеловесная фантазия, ломая и круша, изрыгала потоки грубых оскорблений. Я то и дело подскакивал к кровати и надвигался на жену.
— Имя! — орал я. — Скажи мне его имя!..
И Хетти качала головой.
Наконец я был совсем одет. Я посмотрел на часы.
— Пять.
— Что ты собрался делать? — спросила она.
— Не знаю. Уйду, наверное. Я не могу здесь оставаться. Меня тошнит! Сложу кое-что из вещей и уйду. Сниму где-нибудь комнату. Скоро будет светать. Я уйду до того, как ты встанешь. Пока посижу в столовой. Может, прилягу на диване…
Хетти подняла на меня взгляд, полный участия.
— Да там камин не горит! Холодно. Даже дрова не сложены. А тебе еще нужно выпить кофе!
Она тотчас же неловко сползла с кровати, сунула ноги в домашние туфли, накинула веселый халатик, которому мы с ней так радовались — десять дней назад… Она смиренно прошлепала мимо меня, с трудом неся свое бедное, отяжелевшее тело, пошарила в буфете, достала пучок лучин для растопки и, опустившись на колени у камина, принялась выгребать остывшую с вечера золу. Я и не подумал ее останавливать. Я отвернулся и стал собирать книги и разные мелочи.
Только теперь, видно, она начала действительно отдавать себе отчет в том, что происходит. Прервав свою возню с «амином, она обернулась ко мне.
— Ты на первое время оставишь немножко денег?
Отличный предлог, чтобы совершить очередную низость! Я презрительно усмехнулся:
— Не волнуйся, оставлю. По-видимому, я обязан тебя содержать, пока мы связаны. А там уж это его забота. Или того, к кому ты перейдешь потом.
Она снова занялась камином. Налила чайник, поставила кипятить. Потом села в кресло у огня. Лицо ее осунулось и побледнело, но она не плакала. Я подошел к окну, поднял штору и выглянул на улицу. Еще горели фонари. Все было тускло, уныло, безрадостно в холодных, жутких предрассветных сумерках. Хетти зябко поежилась и плотнее запахнула халатик.
— Я уеду к маме. Для нее это будет ужас, когда узнает, но она добрая. Она будет добрее, чем… Поеду к ней.
— Можешь делать, как знаешь.
— Гарри! Я никогда никого не любила — только тебя. Если бы я могла убить ребенка, если бы тебе так было лучше… — У нее даже губы побелели. — Да. Я все перепробовала, что знала. Но есть средства… Я на такое не могла пойти. А теперь он уже живой…
Она замолчала. Мы посмотрели друг другу в глаза — секунду, другую…
— Нет! — вырвалось у меня. — Я не вынесу, не смогу примириться. Теперь уж не склеишь. Ты тут наговорила… Почем мне знать? Обманула один раз — обманешь и еще. Ты отдала себя этому скоту. Век буду жить — не прощу. Отдала себя! Откуда я знаю, что не ты его соблазнила? Факт остается фактом: ты отдалась. Ну и ступай себе. Иди туда, где отдавалась! Такого не простит ни один уважающий себя мужчина. Такую грязь нельзя прощать. Он тебя украл, а ты разрешила. Так и доставайся ему! Жаль только… Если бы в тебе была хоть капля порядочности, ты никогда бы не допустила, чтоб я к тебе вернулся! Подумать только — все эти дни… И ты… Такое таить на сердце! Гнусность какая! И это женщина, которую я любил…
У меня навернулись слезы.
Сарнак помолчал, глядя в огонь.
— Да, — сказал он. — Я плакал. А хотите знать, отчего я проливал эти слезы? Удивительное дело: от чистейшей жалости — к себе.
С начала и до конца я подходил к случившемуся лишь с собственной, эгоистической точки зрения, не замечая, какая трагедия разыгрывается в сердце Хетти. И, что самое чудовищное, пока все это продолжалось, она же еще и варила мне кофе, а когда он был готов, я выпил этот ее кофе! Под конец она подошла ко мне и хотела поцеловать — «на прощание», как она сказала, — а я гадливо оттолкнул и ударил ее. Я собирался только отстранить Хетти, но моя рука сама собой сжалась в кулак, будто только и ждала удобного случая…
— Гарри! — выдохнула она. Словно оцепенев, глядела она, как я ухожу. Потом повернулась — внезапно, резко — и убежала назад в спальню.
Я хлопнул входной дверью, спустился и вышел на улицу. Еле брезжил рассвет. Голо, пустынно протянулись мостовые Ричмонда: ни экипажей, ни автомобилей.