— Не искусство, просто картины, — поправил сэр Басси.
— Это и есть искусство, — возразил мистер Парэм. — Искусство по самой природе своей. Единое и неделимое.
— Поди ты, — негромко вымолвил сэр Басси и весь обратился в слух.
— Это своего рода квинтэссенция, я полагаю, — пустил пробный шар мистер Парэм. Он неопределенно повел рукой — за эту привычку студенты в свое время дали ему пренеприятное и несправедливое прозвище «Пятерня». Ибо на самом деле руки у него были на редкость хороши. — Художник как бы делает выжимку красоты и прелести из жизненного опыта человека.
— Вот это мы и посмотрим, — перебил его сэр Басси.
— И запечатлевает это. Сохраняет для вечности.
Поразмыслив, сэр Басси снова заговорил. Говорил он так, словно поверял мысли, которые давно уже его мучили.
— А эти художники нам малость не втирают очки? Я подумал… на днях… вот когда вы говорили… Просто пришло в голову…
Мистер Парэм покосился на него.
— Нет, — сказал он неторопливо и рассудительно, — не думаю, чтобы они втирали нам очки. — Последние слова он слегка подчеркнул, чуть-чуть, так что сэр Басси и не заметил.
— Ладно, поглядим.
Так странно начался этот странный день — день в обществе варвара. Но бесспорно, как выразился Себрайт Смит, этот варвар был «одним из наших завоевателей». От этого варвара нельзя просто отмахнуться. У него хватка бульдога. Мистер Парэм был застигнут врасплох. Чем дальше, тем больше он жалел, что не имел возможности заблаговременно подготовиться к навязанной ему беседе. Тогда он заранее подобрал бы картины и показал их в надлежащем порядке. А теперь пришлось действовать наудачу, и вместо того, чтобы вести бой за искусство, за его волшебство и величие, мистер Парэм оказался в положении полководца, вынужденного сражаться с врагом, который уже ворвался в его лагерь. Где уж тут излагать свои мысли стройно и последовательно.
Насколько мог понять мистер Парэм по отрывочным и безграмотным речам сэра Басен, он был настроен пытливо и недоверчиво. Он оказался человеком крайне неразвитым, но обладал при этом недюжинным природным умом. Как видно, на него произвело впечатление, что все умные люди, люди со вкусом глубоко чтят имена великих живописцев, и он не понимал, почему их вознесли так высоко. И хотел, чтобы ему это объяснили. Его явно одолевало любопытство. Сегодня его занимали Микеланджело и Тициан. А завтра, быть может, он станет расспрашивать о Бетховене или Шекспире. Авторитеты не внушали ему никакого почтения, он их не признавал. О величии искусства с ним приходилось говорить так, словно оно не заслужило признания и восторгов многих поколений.
Сэр Басси так уверенно и стремительно поднялся по лестнице Национальной галереи, что мистеру Парэму подумалось, уж не побывал ли он здесь раньше. Первым делом он направился к итальянцам.
— Ну, вот и картины, — сказал он, проносясь по залам, и немного замедлил шаг лишь в самом большом. — Очень даже интересные и занятные. Почти все. Многие очень ярки. Могли бы быть и поярче, но глаз, по-моему, ни одна не режет. Эти ребята, видно, малевали в свое удовольствие. Все это так. Я бы не прочь понавешать их в Карфекс-хаусе, да и сам бы не отказался немного помахать кистью. Но когда меня начинают уверять, будто тут кроется что-то еще, и эдак молитвенно понижают голос, словно эти самые художники знают что-то особенное о царствии небесном и теперь открывают нам секрет, тут я вас не понимаю. Хоть убей, не понимаю.
— Но посмотрите хотя бы на эту картину Франчески, — сказал мистер Парэм. — Какое очарование, какая нежность… она поистине божественна.
— Очарование, нежность! Божественно! Да возьмите вы весенний день в Англии, или перышки на груди фазана, или краски на закате, или кувшин с цветами на окошке в утреннем свете. Уж, конечно, все это в сто раз очаровательней и нежней и все такое прочее, чем этот — этот маринованный хлам.
— Маринованный! — Мистер Парэм был сбит с ног.
— Ну, маринованная прелесть, — вызывающе сказал сэр Басси. — Маринованная красота, если угодно… А очень многое и не так уж красиво и не так уж расчудесно замариновано. А все эти Мадонны, — продолжал пинать поверженного мистера Парэма сэр Басси, — они по доброй воле их рисовали или их заставляли? Да кому это понравится женщина, когда она вот этак восседает на троне?
— Маринованные! — Мистер Парэм был вне себя — О нет!
Тут сэр Басси весь обратился в слух, опустил уголок рта и повернул голову, чтобы лучше слышать мистера Парэма.
Мистер Парэм пошарил рукой в воздухе и наконец поймал нужное слово.
— Избранные.
Он секунду помолчал.
— Избранные и запечатленные, — уточнил он. — Художники всматривались в мир, всматривались всем своим существом. Всем талантом. Они рождены, чтобы видеть. И они старались… и, я думаю, с успехом… закрепить самые сильные свои впечатления ради нас с вами. Для них Мадонна часто была… обычно была… лишь предлогом…
Рот сэра Басси принял свое более привычное положение, и он с известным уважением снова поглядел на картины. Нельзя не поглядеть на них еще раз, услыхав такой довод. Он смотрел испытующе, но недолго.
— Вот эта штука… — начал он, возвращаясь к картине, с которой начался разговор.
— «Крещение» Франчески, — благоговейно прошептал мистер Парэм.
— По-моему, не такое уж это все избранное, просто собрано с бору по сосенке. Взял да нарисовал все, что ему нравилось. Фон приятный, но это только потому, что напоминает разные знакомые вещи. Нет, я не собираюсь падать перед этой картиной на колени и молиться на нее. Да почти все… — он, кажется, шел в виду всю Национальную галерею, — картины как картины.
— Не могу с вами согласиться, — возразил мистер Парэм. — Никак не могу.
Он заговорил о полутонах Филиппе Липпи, об окрыленности, изяществе, классической красоте Боттичелли; говорил о богатстве красок Леонардо, о его совершенном знании человеческого тела, о виртуозном мастерстве и в заключение — о бесконечной величавости его Мадонны в гроте.
— Как таинственно это тишайшее, осененное тенью женское лицо, сколько кроткой мудрости в сосредоточенном взоре ангела! — воскликнул мистер Парэм. — Картины как картины! Да ведь это откровение!
— Поди ты, — сказал сэр Басси, склонив голову набок.
Мистер Парэм вел его от картины к картине, точно упрямого ребенка.
— Я не говорю, что это плохо, — повторял сэр Басси, — и не говорю, что это скучно, но я никак не пойму, почему это надо так превозносить. Это напоминает разные вещи, но вещи-то принадлежат нам. Вообще говоря, — и он снова окинул взглядом зал, — я не спорю, это ловко, тонко сработано, но, хоть убейте, не вижу, что тут божественного.
Потом сделал довольно неуклюжую уступку культуре.
— Конечно, глаза постепенно привыкают, — сказал он. — Вроде как в темноте в кино.
Однако было бы утомительно пересказывать все его дикарские замечания о прекрасных полотнах, ставших самым драгоценным нашим наследием. Он сказал, что Рафаэль «уж больно жеманный», Эль Греко его возмутил.
— Византийская пышность, — повторил он слова мистера Парэма. — Да это все равно что отражение в кривом зеркале.
Но при виде тинтореттовского «Начала Млечного Пути» он чуть не захлопал в ладоши.
— Поди ты, — обрадовался он. — Вот это да! Неприлично, зато здорово.
И снова повернулся к картине.
Напрасно мистер Парэм старался провести его мимо Венеры.
— Это кто рисовал? — спросил он, словно подозревал, что это дело рук мистера Парэма.
— Веласкес.
— Ну, вот скажите мне: взять эту штуку и хорошую большую раскрашенную фотографию голой бабы в соблазнительной позе, — не все ли равно?
Мистер Парэм стеснялся обсуждать столь нескромный предмет в общественном месте, во всеуслышание! Но сэр Басси, может быть, того и не сознавая, смотрел, как всегда, угрожающе и требовательно, и не ответить ему было немыслимо.
— Это совсем разные вещи. Фотография конкретна, на ней запечатлен факт, отдельный человек, какая-то определенная женщина. Здесь же красота, удлиненные восхитительные линии стройного тела — лишь повод для художника в совершенной форме выразить свой идеал. Это уже не тело, а идея тела. Нечто отвлеченное, очищенное от недостатков и изъянов реально существующей женщины.