Выбрать главу

Париж посещают все писатели и молодые критики, как американцы, так и англичане. Их можно будет тут ловить, тут можно будет залучить их для себя, поодиночке, чего никогда не удалось бы достигнуть в Лондоне; тут я буду помогать им знакомиться с новыми веяниями, которые уже определялись — хотя в те времена еще вяловато — в среде французских литераторов младшего поколения.

Я переживал период великих надежд. Почему, собственно, ни один издатель не напал доселе на мысль управлять миром из Парижа? Я создал образ выдающейся личности, образ Стивена Уилбека, издателя космополита, деятеля, который, используя свою парижскую резиденцию, преодолеет глубокие подсознательные антагонизмы, тормозящие вожделенное сотрудничество британских и американских писателей. И над всем этим должна будет царить Долорес, Долорес, преобразившаяся, трезвая, отредактированная, сдержанная и преисполненная достоинства.

Но время не ждало. Нужно было принять во внимание положение Долорес. Чем раньше состоится бракосочетание, тем лучше. Я поехал во Францию, и мы потихоньку зарегистрировали брак в британском консульстве в Ницце. Я чувствовал себя немного пристыженным всей этой историей и хотел, чтобы все это произошло как можно неприметней. Долорес нашла давнюю подругу, которая держала теперь магазин готового платья в Каире, а я пригласил в качестве свидетеля Редмонда Напье, случайно встреченного в Каннах. Долорес была со мной удивительно нежна. Она была теперь необычайно тихая, проникновенная и красилась менее ярко. Задумчивость ее превосходно гармонировала с положением дел. В ней была сдержанная важность Девы Марии с картины, изображающей Благовещение. Но в то же время она была страстно влюблена. Когда я собрался в Англию, чтобы проследить за делами в Дартинге, Долорес чрезвычайно огорчилась, но все-таки уже не так, как прежде. «Теперь, — сказала она, — я уверена, что ты вернешься». Из Англии я писал ей ежедневно, создавая таким образом прецедент, который должен был потом стать в нашем супружестве железным законом. В Дартинге я застал дела в некотором расстройстве и вынужден был задержаться дольше, чем намеревался, что-то около трех недель, если не ошибаюсь.

И тогда дитя наше начало растворяться во мгле. Это тоже было своего рода Благовещение, но только в обратном смысле. Долорес написала, что больна, как-то непонятно больна. Я ежедневно получал длинные письма. Все шло иначе, чем следовало. Долорес впала в трагический тон, была безутешна. Надежда, волшебная надежда, озарявшая ее существование, развеялась как дым. Долорес была обманута, жестоко обманулась. Некоторые фразы в ее письмах звучали так, как будто она обвиняла в этом меня. У нее было какое-то новообразование, злокачественное, если не физически, то духовно. Она была больна, по-видимому, смертельно, по-видимому, это был рак; она была разочарована, у нее было отнято высшее счастье женщины; жизнь ее оказалась бесплодной, это была попросту трагедия! Она умоляла меня вернуться в Ниццу, утешить ее; умоляла меня поспешить, ибо, может быть, скоро ее не станет…

Когда я наконец уладил дела в Дартинге и приехал в Ниццу, Долорес встретила меня страстными упреками. Почему я не приехал раньше? Оставил на произвол судьбы жену — одинокую, страдающую, умирающую, всеми покинутую в каком-то отеле, больную, с разбитым сердцем! Только англичанин — это была совершенно новая нотка! — способен так поступить с женщиной! Для умирающей Долорес выглядела не слишком изменившейся — разве только, что к моему приезду завела себе несколько новых, очень ярких и очень ей идущих халатов, которые теперь составляли почти единственный ее наряд. Я не решался приблизиться к ней, чтобы чем-нибудь не повредить болящей, но Долорес заверила меня, что одна только любовь еще может дать ей забвение. И в самом деле она умела обо всем забывать и к тому же на весьма продолжительные мгновения. Время от времени, однако, она вспоминала о своей болезни и в самые неожиданные моменты издавала пронзительный, сдавленный вопль. «Как болит! — объясняла она. — Ох, как болит!»

Затем наступало мгновение тишины, а потом Долорес каким-то образом возвращалась к жизни. С того времени и по сей день эта боль терзает мою жену. Появляется нерегулярно, спазматически. Не вызывает притом никаких последствий.

Позднее мы обратились за советом к выдающемуся специалисту.

— Как же все обстоит на самом деле? — спросил я, оставшись с ним наедине.

— Ваша супруга чрезвычайно нервическая особа… — сказал он.

— Предвидите ли вы необходимость оперативного вмешательства?

Доктор стиснул губы так, что рот его растянулся чуть не до ушей, прищурил глаза и медленно покачал головой.

— Вы сняли камень с моей души, — сказал я.

— Ну, конечно, конечно! — изрек он с величайшей серьезностью…

8

Так дело и дошло до моей женитьбы. Я решился на это, чтобы узаконить ожидаемого ребенка, но вожделенное дитя превратилось в некую скоропреходящую форму рака, в свою очередь, преобразившуюся в какие-то нечастые корчи. Я знаю, что события эти развивались именно в таком порядке, но не сумею ныне изобразить последовательность различных настроений, душевных фаз и нравственных метаний, через которые я непременно должен был пройти в эти решающие дни моей жизни. Пожалуй, я любил тогда Долорес больше, чем теперь. Должен был ее больше любить, по временам, во всяком случае. Как бы то ни было, я, помнится, принимал все ее уверения без тени подозрительности.

Я чересчур поспешно верю всему, что мне говорят люди. Должно быть, я скрытно тщеславен и потому, наверное, не решаюсь думать, что кто-то способен меня одурачить. Отчасти повинна и моя леность: чужие утверждения нужно проверять, а ведь проверка требует усилий.

Конечно, я старался приспособиться к этой неожиданной в моей жизни перемене. Поскольку я уже взял на свои плечи бремя обязательств, я пытался вжиться в роль любовника, исполненного постоянства. Я упражнялся в проявлениях нежности, преподносил подарки, находил проникновенные слова и комплименты. Я знал, что, играя определенную роль, можно и вправду стать персонажем, который изображаешь. Но удивительная вещь: мне стоило труда называть жену «моей драгоценнейшей» или «любимой». Я предпочитал употреблять какое-нибудь игривое прозвище, которое, на мой слух, звучало бы менее фальшиво. Некий внутренний стыд удерживал меня от того, чтобы явно выказывать свою любовь. Вскоре мы очутились в Париже, и началось испытание совместной жизни, но у меня от этого периода остались воспоминания спутанные и отрывочные. Наши взаимоотношения в это время изменились, они стали похожи на февральскую погоду, в которой ясные дни сменяются бурями.

По-видимому, большинство супружеств, в особенности тогда, когда муж и жена принадлежат к разным социальным сферам или родом из разных стран, должны пройти через тягостный, запутанный и затяжной процесс взаимного, всегда неполного узнавания и столь же неполных компромиссов. Постепенно и неприметно, из тысячи неуловимых впечатлений, у меня сложилось убеждение, что женщина, с которой я связался на всю жизнь, не моя и никогда по-настоящему не будет моей, что она не станет частью моего существования, не сможет обогатить или расширить его, что она навсегда останется только неотвязным, чуждым, недоверчивым компаньоном; я понял, что мне никогда нельзя будет в отношениях с ней разоружиться; что она последняя на свете особа, которую я мог бы удостоить полнейшим доверием. Я полагаю, что именно так складывается жизнь в бесчисленном множестве супружеств.

Искренность и свобода совершенно исчезают, улетучиваются, однако это не значит, что кто-нибудь из супругов стремился к этому сознательно и с заранее обдуманным намерением. Перемена в наших взаимоотношениях произошла постепенно, неуловимо. Я полагаю, что Долорес вначале сама уверовала в свое материнство; полагаю, что она и в самом деле видела себя в роли самоотверженной подруги моих трудов и упований. Я сохранил веру в это. Но когда мы уже были мужем и женой, когда сняли красивую и просторную квартиру на Авеню Митани, в Долорес пробудились новые, более сильные и более притягательные фантазии и вытеснили прежние мечты.