Мы стали вспоминать такие вещи, о которых привыкли не думать. Это было очень неприятно.
Фрейд и его последователи не были свободны от недостатков классического образования; исследуя душевные тайники своих пациентов, они обнаружили там примечательные остатки тех табу, с которыми были знакомы по звучным древнегреческим трагедиям.
Подавленный непостижимыми причудами враждебного случая и неспособный усвоить страшную истину, что природе, преследующей не разгаданные до сих пор цели, дела нет до отдельных своих созданий. Homo Тьюлер всегда направлял все усилия своего скудного ума против великого Безразличия, надеясь найти такие магические приемы, при помощи которых можно принудить Его к благоприятным или вредоносным действиям.
Магия была первобытной прикладной наукой, и приемом ее было табу. Табу и сейчас продолжают управлять нашим мышлением. Нарушив табу, мы считаем, что ничто не в силах предотвратить последствия. Тут — Рок. Нет такой силы, которая могла бы убедить нас, что Року решительно наплевать на это, что покой Безразличия нерушим. По-прежнему мы суетимся из-за пустяков. Нельзя жениться на теще, даже если не знаешь, что она твоя теща, или, как Хам, смотреть на отца, когда у него одежда в беспорядке. О, если вы это сделаете, последствия будут просто ужасны. Если вы встретите черную кошку или трех сорок, перекреститесь или ступайте домой и не показывайтесь. Но ученые психиатры решили возвысить своих излюбленных греческих классиков, объявив их творчество чем-то вроде истории человеческих представлений, и изобрели (главным образом Юнг) знаменитый эдипов комплекс, менее важный комплекс Электры и всю остальную Вальпургиеву ночь фрейдизма, чтобы таким путем превратить наш духовный хаос в систему. К этим трагедиям Рока они припутали еврейскую идею о первородном грехе, также очевидным образом развившуюся из легенды о нарушенном табу и проклятии. (Необходима осторожность.) Как мы увидим дальше, Адлер со своим «комплексом неполноценности» подошел гораздо ближе к основному смыслу человеческих императивов.
Немножко меньше классики, чуть больше биологии — и психоаналитики поняли бы, что их пресловутое «чувство греховности» — не что иное, как естественное беспокойство животного, плохо приспособленного к своей среде. Оно имеет не больше отношения к какому-то всемирному сознанию вины, чем пальто, которое жмет под мышками, или неподходящие очки. Теперь, когда среда Homo Тьюлера начала изменяться таким темпом и в таких масштабах, которые пятьдесят лет тому назад показались бы просто невероятными, беспощадная необходимость понуждает его приспособить свою психику и образ жизни к огромным новым требованиям и стать действительно Homo sapiens'ом, пока его не постигла полная гибель. Сможет ли он? И захочет ли? Представляется гораздо более вероятным, что он подчинится грозной буре устрашающих табу, будет увечить и принижать себя, постарается умилостивить оскорбленных идолов свирепыми гонениями на инакомыслящих, восстановит инквизицию и охоту за ведьмами…
Тут вмешивается критик. Он говорит, что если так будет продолжаться, эта книга перестанет быть специальной монографией об Эдварде-Альберте Тьюлере и превратится в трактат на общую тему о человеческой жизни, чего, по замечанию критика, я как раз хотел избежать. Я стал бы спорить, если бы не боялся, что читатель окажется на стороне критика. Во введении…
Но зачем пререкаться? Что сказано, то сказано. А теперь вернемся к нашему «образчику» Homo Тьюлер, разновидность Англиканус, и познакомимся с тем, как он пережил начальный период мировой катастрофы, что говорил и что делал в это время. В дальнейшем я приложу все усилия, чтобы еще реже выходить из рамок повествования о его личных чувствах и поступках.
Однако я должен здесь признать, что разделяю сожаления м-сс Ричард Тьюлер о невнятности речи м-сс Хэмблэй. Если б только нам удалось дослушать до конца все ее фразы, мы-извлекли бы много пользы из огромного запаса ее тайной и порой, как сказали бы очень многие, непристойной житейской мудрости. Я мог бы цитировать ее, и уж это, бесспорно, было бы объективным повествованием.
Следует здесь отметить, что Эдвард-Альберт за всю свою жизнь никогда по-настоящему не любил и ни к одному человеческому существу не испытывал искреннего, самоотверженного чувства дружбы, как это требует кодекс литературных традиций. Для этого необходима большая обобщающая работа сознания, к которой он, по условиям своего учения и воспитания, был уже не способен. Мы рассказывали, как он выработал свою собственную систему подходящих для него религиозных понятий. Подобно большинству своих соотечественников, он стал умеренным христианином, иногда ходил в церковь — англиканскую церковь, — но редко, только в тех случаях, когда ему некуда было пойти или у него был какой-нибудь личный повод, а в общем старался думать о религии как можно реже. Она у него была как паспорт, спрятанный в надежном месте: пока в ней нет надобности, незачем о ней беспокоиться. А чуть только надобность возникнет, она извлекалась на свет: «Я христианин!» («Что? Съели, атеисты?»)
Его половое развитие было противоречивей и сложней, чем религиозное; оно переплелось с другими факторами человеческой метаморфозы, совершенно независимыми от инстинкта продолжения рода, и к этому-то более важному комплексу нам предстоит теперь перейти.
2. Целомудрие из страха
В числе фикций, составлявших ту идеальную жизнь, которую вели в своем воображении люди эпохи Эдуарда, было целомудрие. Предполагалось, что подавляющее большинство более или менее целомудренно, и особенно это относилось к людям, страдавшим автобиографической манией. Помню, как одна гордая и счастливая мать на другой день после нашего знакомства на пассажирском пароходе заявила о своем сыне, туповатом парне лет семнадцати-восемнадцати, который находился так близко, что вполне мог слышать наш разговор:
— Мой мальчик до сих пор чист, как первый снег. (Этому трудно было поверить: я видел его лицо.)
Но притворство было распространено так широко, что почти все верили, будто большинство окружающих, которые по видимости ведут целомудренный образ жизни, ведут его на самом деле. Вы видели, как старалась м-сс Тьюлер сохранить целомудрие нашего героя. Тут я опять вспоминаю бесценную м-с Хэмблэй и как она что-то сказала о позабытых снах и мечтаниях, — но, к несчастью, речь ее тут же сделалась неуловимой для слуха и мы так и не узнали эту ценную мысль до конца.
Те, кто еще стремится к целомудрию и проповедует его в нашем огрубевшем мире, вынуждены вести ожесточенную борьбу с воспоминаниями. Верно, что почти все животные очень быстро забывают свои половые эмоции. Это понятно, поскольку у животных ежегодно в определенное время наступает период течки, без чего они постоянно находились бы в ненужном возбуждении. Но человеку несвойственна подобная периодичность ощущений, и по природе своей он ничего не забывает целиком. Вспомните всех наших пасторов и учителей, вспомните, в частности, пример м-ра Майэма. Его требование целомудрия, полного подавления — у себя и у других — всякой мысли о чем бы то ни было, имеющем отношение к половому акту, заключало в себе нечто бесспорно устрашающее.
Положение в странах английского языка за последнее время резко изменилось, и сейчас нам трудно поверить, что до мировой войны 1914–1918 годов «Таймс» сгорел бы со стыда, если бы допустил на свои несокрушимо-целомудренные страницы такие слова, как «венерическая болезнь» или «сифилис». А когда из Новой Зеландии явилась незабвенная героиня Этти Роут для раздачи профилактических пакетов солдатам АНЗАК'а. О наставлением, если можно, воздерживаться, а если нельзя, то пустить эти пакеты в ход, — стыдливые военные руководители, несомненно, люди святого образа жизни, полагавшие, что венерические болезни, все более редкие в нашем просветленном мире, представляют собой орудие божьей кары за нарушение целомудренного идеала, сделали все от них зависящее, чтобы помочь богу и устранить эту особу. И м-р Майэм, забывая со всей силой забвения, на какую он только был способен, или помня лишь смутно, как человек, преследуемый кошмаром, вел столь же мужественно ту же безнадежную борьбу с действительностью.