Выбрать главу

Мне кажется, мы можем восстановить в общих чертах и обстоятельства его смерти. Это случилось при свете дня, среди невероятного шума и сумятицы нынешнего боя — его вдруг ударило неизвестно откуда и неизвестно чем — пулей или осколком снаряда… В это мгновение он был чуть-чуть испуган — на поле боя все немного испуганы, — но возбуждение было сильнее страха: он изо всех сил старался вспомнить все, чему его обучали, и делать все как нужно. Когда его ударило, он прежде всего почувствовал не боль, а удивление. Мне кажется, что первое ощущение человека, раненного на поле боя, не боль, а бесконечная тоска.

Мне кажется, можно пойти еще дальше и представить себе, скоро ли он умер после того, как его ранило, сколько времени он страдал и удивлялся, долго ли лежал, прежде чем дух его смешался в сумерках с молчаливым множеством других душ, с миллионами таких, как он, у которых не было больше родины, чтобы ей служить, и кого впереди не ждали долгие годы жизни; их, как и его, внезапно вырвали из мира, зримого и осязаемого, из мира чаяний и страстей… Но лучше подумаем о том, какие же побуждения и чувства привели его — мужественного и жизнелюбивого — к такому полному самопожертвованию.

Что думал он в ту минуту, когда его убили, — этот Неизвестный Солдат? А мы, мы, кто послал его на эту Великую войну, мы, которые до сих пор живем в его мире, какие мысли внушили мы ему, какие обязательства взяли мы на себя, чтобы возместить ему его смерть, навсегда утраченную им жизнь и солнечный свет?

Он был еще слишком молод, чтобы полностью сознавать свои побуждения. Понять, что двигало им и к чему он стремился, — сомнительная и трудная задача. На недавнем заседании ассамблеи Лиги Наций мистер Джордж Ноблмэр заявил, что сам слышал, как французский юноша шептал, умирая: «Да здравствует Франция!» Он предположил, что немецкие юноши умирают со словами; «Полковник, передайте моей матери; „Да здравствует Германия!“ Возможно, он прав. Но французов воспитывают в патриотическом духе усиленнее, чем все другие народы. Не думаю, чтобы все разделяли это настроение. Англичане, безусловно, не все разделяли его.

Я могу себе представить лишь немногих английских юношей, которые умирают со словами: «Правь, Британия!» или «Король Георг и добрая старая Англия!» Некоторые из наших ребят бранились от горя и страданий; некоторые — и далеко не всегда самые младшие — вновь впадали в детство и трогательно звали матерей; многие до конца сохраняли дерзкое чувство юмора, свойственное англичанам; а многие умирали с чувством, которое выразил один молодой шахтер из Дургема; я говорил с ним как-то под утро у Мартинпиша в окопах, которые страшно разворотило снарядом в эту ночь.

— Война — отвратительная штука, — сказал он, — но дело надо довести до конца.

Эти же чувства одушевляют спасательную команду или пожарников. Великие благородные чувства. И я верю, что они куда ближе к истинному настроению Неизвестного Солдата, нежели урапатриотическая чепуха по поводу флага, нации или империи.

Я думаю, что, если свести воедино побуждения, которые владели юношами, погибшими на войне в самом расцвете жизни, как раз в том возрасте, когда жизнь особенно желанна, мы увидим, что ими в огромном большинстве руководила, конечно, не узкая приверженность к «славе» или к «завоевательным планам» какой-либо страны, но благородная ненависть ко всякой несправедливости и угнетению. И это ясно видно хотя бы из воззваний, которыми в каждой стране старались поддержать дух солдат.

Если бы главным побуждением этих молодых людей были национальная слава и патриотизм, то пропаганда, очевидно, касалась бы главным образом национальной чести и поклонения флагу. Но это не так. В наши времена знамена и флаги развеваются больше на парадах и флагштоках, чем на поле брани. Военная пропаганда настойчиво и упорно сосредоточивала свое внимание на жестокости и бесчинствах врага, на том, как страшно попасть под тиранию чужестранцев, и прежде всего на том, что именно враг задумал и начал эту войну. И повсюду как раз такая пропаганда сильнее всего побуждала юношей рваться в бой.

Итак, поскольку дело касается простого гражданина любой из воюющих стран, Великая война была войной против несправедливости, против насилия, против самой войны. Что бы там ни думали дипломаты, таковы были мысли юношей, которые шли умирать. Для тех миллионов молодых и благородных, воплощением которых стал Неизвестный Солдат Великой войны, для тех немцев и русских, которые бились так доблестно — так же, как и для американцев, французов или итальянцев, — эта война была воином за окончание всех войн.

И это определяет наш долг перед ними.

Каждая речь, которая произносится у могил Неизвестных Солдат, спаянных ныне товариществом безвременной смерти, каждая речь, в которой патриотизм превозносят превыше мира на земле, каждая речь, в которой есть намеки на репарации и реванш и которая призывает к созданию бесчестных союзов для поддержания традиции войн; каждая речь, в которой национальная безопасность ставится выше, чем благополучие всего человечества, в которой размахивают «славным национальным флагом», припоминая времена великого мужества и великой трагедии всего человечества, — каждая такая речь — оскорбление и поругание памяти мертвого юноши, покоящегося в могиле. Он искал справедливости и закона так, как он их понимал, и каждый, кто посмеет приблизиться к месту его успокоения не с целью служить установлению всемирной законности и всемирной справедливости, но с лицемерной ложью на устах и модной трескотней об истасканном патриотизме и о войнах, ради прекращения которых умер Неизвестный Солдат, — совершает чудовищное святотатство и грешит против всего человечества.

Из книги «Вашингтон и загадка мира», 1922.

«Что означает для человечества прочный мир»

Я приступаю к своей последней статье о Вашингтонской конференции. Я попытался дать читателю представление о природе этого собрания и в общем виде обрисовать круг поставленных там проблем. Я попытался не позволить острым дискуссиям, происходящим на переднем плане, драматическим событиям и красноречивым выступлениям заслонить от нас мрачные и все более сгущающиеся тучи на небосклоне политической жизни Старого света. Я пытался показать, что даже ужасы войны — всего лишь часть главного бедствия, которое возникает в результате разобщенности людей и отсутствия порядка в обществе при все большем развитии техники. Я не раз возвращался к теме всеобщего экономического и социального упадка. Мне невольно пришлось много писать о неминуемых опасностях и надвигающихся бедах, о ненависти, подозрительности и невозможности найти общий язык. С другой стороны, когда ищешь путей и способов уйти от сегодняшних и назревающих конфликтов, то неизбежно попадаешь на шаткую и мало привлекательную стезю неосуществленных планов. Я уже писал о недостатках всего принципа построения Лиги Наций, о преждевременной скрупулезности в определении ее функций, теоретической слабости и подражательности ее форм, о множестве уловок для отвода глаз, таких, как, например, система подмандатных территорий, о явных несправедливостях; и в противовес Лиге Наций я выдвигал более новый и, по-моему, более простой и плодотворный проект системы периодических Конференций, выделяющих Комитеты, которые призваны воплощать их решения в виде договоров и создавать постоянные комиссии; эти Конференции постепенно превратятся не столько в мировой парламент — я все больше и больше убеждаюсь, что это — неосуществимая мечта, — а в живую, развивающуюся, органичную систему Мирового правительства.

А теперь в заключение я предлагаю читателю отвлечься от вынужденного обсуждения политических средств и административных методов, от этих сухих рассуждений о том, какие установления могут служить спасительным выходом из существующих ныне разногласий и ссор, и вместе со мной попытаться вообразить, чем бы мог стать наш мир, если бы сквозь эти унылые путаные проблемы люди сумели пробиться к деловому решению, если бы род человеческий действительно отказался от утомительных, пусть даже и обнадеживающих пререканий и сделок и сумел обеспечить всеобщий мир в разоружившемся мире, постепенно уничтожил бы расовые и национальные распри и недоверие, обрел растущую уверенность в прочном мире и господстве доброй воли на всей нашей планете и уверовал бы в разумную систему контроля над общими интересами всего человечества. Вообразите только, что после мрачной картины сегодняшнего голода и почти всеобщей неуверенности в завтрашнем дне, после наших беспорядочных и часто противоречивых попыток изменить это, через десять, двадцать, тридцать лет мы начинаем понимать, что в конце концов пробились и движемся к свету, что человечество снова переживает подъем на новом, более значительном и прочном основании; попробуем представить себе все это и потом зададим себе вопрос: что же это будет за мир, к которому мы начнем тогда приближаться?