Я стремился продолжать наше знакомство, каким бы скучным оно ни казалось. Вскоре нам предстояло миновать этот первый, неинтересный этап наших отношений, познать сущность любви.
Я видел ее в своих мечтах совсем иной, чем она была в действительности: ослепительно прекрасной, достойной обожания. Порой, когда во время наших встреч нам не о чем было говорить и мы замолкали, я откровенно и жадно любовался ею; в такие минуты словно спадал с нее покров, и она представала передо мной во всей своей прелести. Признаюсь, странно, удивительно странно, что такое неотразимое очарование таилось для меня в ее внешности, в матовой смуглости лица, в изящных очертаниях губ, в плавной линии плеч. Вероятно, многие не назвали бы ее красивой, но о вкусах не спорят. Конечно, в ее лице и фигуре были недостатки, но для меня они не имели значения. У нее был дурной цвет лица, но даже если бы он был землисто-серым, я бы не замечал этого. Всеми силами я стремился к одной заветной цели; я страстно жаждал поцеловать ее в губы.
Я очень серьезно отнесся к нашему роману, он захватил меня целиком. Мне и в голову не приходило прекратить знакомство. Я видел, что Марион относится ко мне гораздо более критически, чем я к ней, что ей не нравится моя студенческая неряшливость, отсутствие так называемого «светского воспитания».
«Почему вы носите такие воротнички?» — спросила как-то она, и я немедля помчался разыскивать подходящий для джентльмена воротничок. Когда она неожиданно пригласила меня на чашку чая в следующее воскресенье, чтобы познакомить с отцом, матерью и теткой, я стал беспокоиться, что даже мой лучший костюм не произведет на ее родных должного впечатления. Я отложил визит на неделю и постарался принять приличный вид. Сшил визитку, купил цилиндр. Наградой мне послужил первый за все время восхищенный взгляд Марион. Интересно знать, много ли еще найдется таких глупцов? Должен сказать, я без всякого принуждения отказывался от всех своих принципов и взглядов, недостойным образом забывал самого себя. Я добровольно обрекал себя на позор. О том, что происходило со мной, не знала ни одна живая душа, даже Юарту я не сказал ни слова.
Ее отец, мать и тетка показались мне на редкость угрюмыми людьми. Они жили на Уолэм-Грин, и в их доме прежде всего бросалось в глаза преобладание черных и желтых тонов. Черными с желтым были ковры под гобелены, такой же расцветки — драпировки и скатерти. Другой особенностью обстановки были старые, случайно подобранные книги с выцветшим золотым тиснением на корешках. Дешевые кисейные занавески закрывали окна от любопытных глаз, на неустойчивом восьмиугольном столике стояли в горшках цветы. Стены были украшены рисунками Марион в рамках с похвальными надписями Кенсингтонского Художественного училища. На черном с позолотой пианино лежал сборник гимнов. Над каминами висели задрапированные зеркала, а над буфетом в столовой, где мы пили чай, я увидел безобразный, но очень похожий портрет ее отца. Я не находил у родителей и следа ее красоты, но в то же время у Марион было с ними какое-то неуловимое сходство.
Они были люди с претензиями на светскость и сразу же напомнили мне мою мать и ее приятельниц, но о светской жизни они имели куда меньше представления и потому разыгрывали свою роль без особого успеха. Я заметил, что они, выполняя свой долг гостеприимных хозяев, все время поглядывают на Марион. По их словам, они хотели поблагодарить меня за доброту: я так выручил их дочь тогда в омнибусе, поэтому считали, что с их стороны было вполне естественно меня пригласить. Они выдавали себя за скромных дворян, укрывшихся в этом тихом, уединенном уголке от грохота и сутолоки лондонской жизни.
Когда Марион вынула из буфета белую скатерть, чтобы накрыть стол к чаю, на пол упала карточка с надписью: «Сдаются комнаты». Я поднял ее и передал Марион. Она мгновенно покраснела, и тут только я сообразил, что совершил оплошность: вероятно, карточку сняли с окна по случаю моего прихода.
Во время разговора ее отец вскользь упомянул, что очень занят делами. Только значительно позже я узнал, что он служил внештатным конторщиком на газовом заводе Уолэм-Грин, а в свободное время выполнял всякую домашнюю работу. Это был крупный, неряшливо одетый, склонный к полноте мужчина, с неумными карими глазами, которые благодаря очкам казались большими. На нем был сюртук, сидевший мешком, и бумажный воротничок. С гордостью, как величайшее сокровище, он мне показал толстую библию с многочисленными фотографиями и картинками, вложенными между страницами. За домом у него был маленький огород и небольшой парник, где выращивались помидоры.
— Как бы мне хотелось наладить там отопление, — говорил он. — С отоплением чего только не сделаешь! Но в этом мире нельзя иметь все, что захочется.
Отец с матерью относились к Марион с уважением, которое я находил вполне естественным. Поведение Марион сразу резко изменилось, обычная робость исчезла, в манерах появилась какая-то суровость и властность. Я думаю, она командовала родителями и все делала по-своему. Это, по-видимому, она задрапировала зеркала и раздобыла подержанное пианино. В молодости ее мать — теперь худая и изможденная женщина — вероятно, была красивой: у нее были правильные черты лица и такие же, как у Марион, волосы, хотя и утратившие былой блеск. Тетка — мисс Рембот — очень крупная особа, отличалась прямо-таки неестественной застенчивостью и очень походила в этом отношении на брата. Я не припомню, вымолвила ли она во время моего визита хотя бы одно слово.
Вначале все мы чувствовали себя довольно стесненно. Марион заметно нервничала, а остальные вели себя так, словно их заставили играть какую-то незнакомую, малопонятную роль. Но все оживились, когда я принялся болтать о разных пустяках, рассказывать о школе, о своей жизни в Лондоне, об Уимблхерсте и о днях своего ученичества.
— Слишком много народа нынче занимается науками, — глубокомысленно заметил мистер Рембот. — Я иногда задаю себе вопрос: что в этом хорошего?
По своей молодости я дал втянуть себя в «маленький диспут», как он выразился, но Марион вовремя прервала его.
— Простите, что я вмешиваюсь, — сказала она, — но, на мой взгляд, вы оба по-своему правы.
Затем мать Марион поинтересовалась, какую церковь я посещаю. На этот вопрос я ответил уклончиво. После чая мы слушали музыку, а потом кто-то предложил петь гимны. Я сначала отказывался, ссылаясь на то, что у меня нет голоса, но мои возражения не были приняты во внимание, и пришлось петь. В конце концов я был вознагражден: сидел рядом с Марион и чувствовал прикосновение ее волос. Ее мать, усевшись в кресло, набитое конским волосом, бросала на нас умиленные взгляды.
Мы с Марион совершили прогулку к Путнийскому мосту, а затем все снова пели, потом ужинали — была подана холодная ветчина и пирог, — после чего мы с мистером Ремботом закурили трубки. Во время прогулки Марион рассказывала мне, с какой целью она делала наброски и копии в музее. Родственница одной из ее подруг — какая-то Смити — имела небольшое предприятие: ее мастерская изготовляла так называемое «персидское одеяние» — одноцветные накидки с яркой вышивкой. Марион работала в мастерской, когда поступало много заказов. Если же мастерская не была загружена, она придумывала новые рисунки для вышивки. С этой целью она и посещала музей, выискивая подходящие узоры и делая наброски в записной книжке; дома она переводила скопированные орнаменты на материал.
— Я зарабатываю немного, — сказала Марион, — но это интересное занятие. Иногда мы работаем целые дни напролет. Конечно, работницы у нас страшно заурядны, но мы с ними почти не разговариваем. К тому же Смити способна говорить за десятерых.
Действительно, если судить по Марион, работницы в мастерской были личностями весьма заурядными.
Семейная обстановка в доме на Уолэм-Грин, его обитатели и то обстоятельство, что я увидел Марион в новом свете, не поколебали моей решимости жениться на ней. Родители не понравились мне. Но я принял их как неизбежность. Более того, Марион явно выигрывала в моих глазах при сравнении с ними; она властвовала над ними, она во всем была выше их и не скрывала этого.
Моя страсть росла с каждым днем. Я только и думал о том, как бы сделать приятное Марион, доказать ей свою преданность, каким роскошным подарком порадовать, как бы дать понять, насколько она мне желанна. И если иногда она обнаруживала свою ограниченность, если ее невежество теперь уже не вызывало у меня никаких сомнений, я говорил себе, что ее душевные качества для меня дороже самого утонченного ума и блестящего образования. И я сейчас еще думаю, что, по существу говоря, не ошибался. В ней было что-то прекрасное, что-то простое и вместе с тем возвышенное, порой проступавшее сквозь невежество, банальность и ограниченность, как мелькает язычок в пасти змеи…