Как только Саша увидел эту красную дорожку, ему чуть плохо не стало. Красная дорожка — ведь это кровь декабристов, хотя Николай I заявил, что не признает кровавых казней. Не признает? Не признал он четвертование, уготованное судьями пятерым, но не признал только потому, что скажут в Европе? А забитые насмерть шпицрутенами солдаты из Московского полка? Разве они не изошли кровью? А разодранные картечью на Сенатской площади? Весь вечер кровь засыпали песком… Палач! Тюремщик! Вот кто сейчас мажется миром через клапан парадного мундира.
Месяц назад, 19 июля, на этой же площади митрополит Филарет служил молебствие „за избавление от крамолы“. И Саша, вынужденный тогда стоять на коленях перед алтарем, „оскверненным кровавой молитвой“, сквозь слезы про себя шептал иную молитву. Она звучала как клятва. Он клялся „отомстить казненных“, он обрекал себя на борьбу „с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками“. И это была клятва уже не мальчика, не отрока — это была клятва, которой он оставался верен всю жизнь…
…Чья-то нежная, но крепкая рука легла на Сашино плечо. Он обернулся — Таня Кучина, он совсем забыл о ней. Как хорошо, что хотя бы она с ним в этот страшный, отвратительный день! Она все понимает. Он еще раньше почувствовал, что в его „келейное отрочество“ кузина внесла какой-то „теплый элемент“. „Она поддержала во мне мои политические стремления, пророчила мне необыкновенную будущность, славу, — и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я — будущий Брут или Фабриций“.
После коронации на многие явления российской действительности Герцен посмотрел глазами, с которых словно бы спала пелена. И этому во многом способствовали Руссо и Пушкин. Но подлинный смысл „Оды на свободу“, „Кинжала“, „Деревни“ раскрылся Герцену только сейчас. Взглянуть по-новому на поэзию властителя дум помог Герцену Иван Евдокимович Протопопов, заметивший склонность своего ученика к политическим вопросам. Протопопов изобрел своего рода отрицательную педагогику, доказывая, например, что десять строк „Кавказского пленника“ лучше всех и всяческих образцовых сочинений Капниста, Муравьева и прочих. Герцен не был одинок в своем преклонении перед Пушкиным. Иван Сергеевич Тургенев, младший современник и впоследствии человек, близкий семье Герцена, вспоминал, имея в виду и себя и всех своих однолеток: „Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога, мы действительно ему поклонялись“.
Пушкин стал для Герцена не только гениальным поэтом, чудотворцем муз, но и глашатаем идей гражданственности, свободы, справедливости. Если юный Герцен еще не понимал умом, но чувствовал, достигал интуитивно, что Пушкин — это не только эпоха литературы, то более старшие его современники в одном из адресов очень точно назвали Пушкина „могучим провозвестником русского возрождения“. Конечно, известие о том, что Пушкин остановится в Москве проездом из своего Михайловского заточения в столицу, куда его призвал новый император, взбудоражило импульсивного Герцена. Он непременно должен видеть поэта! И он его увидел. Если быть точным, то видел Герцен всего лишь курчавую голову Александра Сергеевича. С хоров Благородного собрания невозможно было разглядеть что-либо еще. Но при богатой фантазии Саши нетрудно домыслить лицо, улыбку и даже слова, сказанные при встрече. Ботом, через много лет, в самые трагические дни июньской революции 1848 года в Париже, когда нельзя было выходить из дома, открывать окна, Герцен не расставался с томиком Пушкина.
И всякий раз, обращаясь к его стихам, он вновь видел курчавую голову поэта, его печальные глаза. Впрочем, глаза — это уже от портрета Кипренского.
Воробьевы горы. Здесь, на правом берегу реки Москвы, расположились два села — Воробьево и Троицкое-Голенищево. Отсюда открывалась панорама Лужников, разграфленных правильными квадратами огородов. За ними — Новодевичий монастырь и маковки московских сорока сороков, белые коробочки дворянских гнезд в густой садовой оправе. Воробьевы горы издавна стали излюбленным местом дальних прогулок москвичей.
На этих горах и закладывался храм-памятник Отечественной войне 1812 года. Грандиозный замысел молодого гения — Витберга — так и не обрел своих законченных контуров, но глыбы мрамора, в беспорядке сваленные на мосте предполагаемой постройки, напоминали о чем-то величественном, героическом, античном.