Ровно 11 месяцев после окончания университета и до ареста Герцен провел не отягощенный необходимостью посещения лекций и сдачей экзаменов, не зная служебных обязанностей, пользуясь полнейшей свободой, не заботясь об устройстве собственного будущего. Не все его друзья по кружку могли позволить себе такой образ жизни, но те, кто оставался в Москве, продолжали "пир дружбы, обмена идей, вдохновенья"… и "разгула".
Что касается "обмена идей", то в огромном эпистолярном наследии Герцена письма, сохранившиеся от этих месяцев, составляют малоприметную его часть по количеству, но позволяют проследить, в каком направлении шло пополнение интеллектуального багажа Герцена. Он и сам признается: "…Ежели я после выхода из университета немного сделал материального, то много сделал интеллектуального. Я как-то полнее развился, более определенности, даже более поэзии".
И это не было беспорядочным развитием, когда человек хватается за все, не имея точного представления о том, что именно ему надо. Герцен в письме к Николаю Огареву, уехавшему к больному отцу в пензенское имение, оговаривает план своих занятий науками: "Соберу в одно живые отдельные отличные знания, наполню пустые места и расположу в системе. История и политические науки в первом плане. Естественные науки во втором". Герцен пока еще и сам не знает, начнет ли он с римской истории Мишле или примется за Вико, но важно желание выработать для себя систему.
В другом письме, отвечая Огареву по поводу сенсимонизма, Герцен пишет: "Ты прав, saint-semonisme имеет право нас занять. Мы чувствуем (я тебе писал это года два тому назад и писал оригинально), что мир ждет обновления, что революция 89 года ломала — и только, но надобно создать новое, палингенезическое (возрождающееся. — В. П.) время, надобно другие основания положить обществам Европы; более права, более нравственности, более просвещения… Я теперь крепко занимаюсь политическими науками…"
Это признание, этот план самостоятельной работы мог бы показаться несколько неожиданным, если иметь в виду только то, что Герцен окончил физико-математическое отделение, защищал диссертацию на астрономическую тему. И вдруг "история", "нравственность", "политические науки" на "нервом плане"?
Но профессор Перевощиков, куратор Герцена, не оценил диссертации своего ученика на золотую медаль именно потому, что в сочинении Александра Ивановича он нашел "слишком много философии и слишком мало формул". Так оно и было на самом деле.
Достаточно проследить за перепиской Герцена и Огарева за эти годы, чтобы проявить главенствующую цель их интересов. Как и в прошлые годы, в письмах они продолжают реферирование прочитанного, но круг чтения стал целенаправленнее. Сообщая другу о вновь прочитанном, Герцен как бы для себя самого подводит всякий раз итоги ("развивать не стану, — я пишу одни результаты"). Результаты очень пристального и очень индивидуального изучения исторических сочинений Мишле, Тьерри, Вико, Гердера, философских работ Шеллинга, Монтескье, Локка, философской поэзии Гёте. Строго следуя своему плану, он не забыл, не отодвинул на второе место политическую экономию Мальтуса и Сэя и римское право по Макелдею. Человеку, пусть даже самому любознательному, но целеустремленно занятому самоусовершенствованием в точных науках, математике, физике, астрономии, такой "разворот" в изучении наук социально-политических — непозволительная роскошь. Значит, составляя свой план занятий, Герцен уже готовил себя к деятельности на поприще, где знания истории и политической экономив, философии и литературы совершенно необходимы.
И действительно, не раз Герцен, заглядывая в будущее, говорит о "поприще". Не о карьере, нет, именно о поприще, понимаемом как служение своему народу, России. Через год, узнав о приговоре — предполагаемой ссылке на Кавказ на пять лет, Герцен напишет Наталье Александровне Захарьиной: "…лучше на Кавказе 5 лет, нежели год в Бобруйске… Я не разлюбил Русь, мне все равно, где б ни было, лишь бы дали поприще, идти по нем я могу; но создать поприще не в силах человека". Надо думать, что уже тогда у Герцена крепла мысль взяться за перо. Но не беллетристом видел себя Герцен в те годы, а публицистом, просветителем, пропагандистом идей социализма. Только этим, а не математикой и астрономией, "чистыми науками" он может быть полезен своему народу. И не случайно он восклицает: "Во Франции, в конце прошлого столетия, некогда было писать и читать романы; там занимались эпопеею".
Герцен не лишен противоречий, известной непоследовательности. "Страсть деятельности" захватила его еще в университете, он все время и после его окончания ищет поприща. Это так отчетливо проступает в его письмах уже из ссылки. В 1836 году Герцен признается, что "страсть деятельности снова кипит и жжет меня". Снова! Как и до ареста. И опять: "Люди, люди, дайте мне поприще, и более ничего не хочу от вас…" "Мышление без действования — мечта!" Казалось бы, еще до ареста Герцен нащупал это поприще — литературная деятельность. Ведь не случайно он так увлечен планом создания журнала совместно с Вадимом Пассеком. А в 1834 году, отвечая на "дополнительный вопросный пункт" следственной комиссии относительно переписки с "пребывающими в Одессе" лицами, Герцен говорит о Михаиле Иваненко, к которому он, по его словам, обращался с просьбой "прислать статью в предполагаемой мною Альманах на 1835 год".