У него был живописный и трагически красивый жизненный путь. Не однажды над его головою разражалось то, что он называл «лаокооновской поэмой смерти, человеческого бессилия и стихийной дури». А главное, быть эмигрантом – противоестественно.
И Герцен это больно чувствовал, и многие из его страданий, и многие из его ошибок вытекали именно из этой основной жестокой аномалии. Еврея он характеризовал как «первозданного изгнанника», как «допотопного эмигранта», – у Герцена было тоже нечто от еврейского жребия, у него была своя диаспора. И он тоже на всех этапах своей дороги сохранил свою личность, и смерть застала его живым. «Есть ли в поле жив человек?» – этот старинный клич повторял и Герцен, и если бы он же на него откликнулся, то это не было бы самохвальством. Ибо в русском поле не много было живых людей, и к ним, на чужой территории, принадлежал наш особенный эмигрант, одновременно чуждый и далекий, близкий и родной. Жил он, жив был, думал о былом, уходил в прошлое, когда не было настоящего, вспоминал, когда нечего было воспринимать, замыкался вовнутрь, когда не было внешнего (в ссылке, например), отдавался внешнему, освещая его изнутри, не имел мертвых точек, не останавливался, горел, жег, волновался, расточал, – всегда блистательный и духовно-роскошный, князь эмиграции, властелин, которому недоставало только престола, Александр Великолепный, король в изгнании.