Сама мысль о том, что может случиться с этим бедным маленьким существом, болью пронзила сердце Ланы. Она коснулась щеки малыша и с удивлением ощутила, как все ее существо преисполнилось любовью, словно светом свечи в кромешной темноте.
Глаза защипало от слез.
– Я даю слово. Я буду любить его как своего собственного ребенка, клянусь тебе, Шивон. И он никогда не испытает того, через что пришлось пройти нам с тобой.
– О, спасибо тебе! Спасибо. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит.
Глаза Шивон закрылись, и она погрузилась в спасительную полудрему, продолжая крепко прижимать к груди ребенка.
Ничего, в Америке они неплохо заживут, думала Лана, прислонившись к холодной, влажной стене. Они не вернутся назад. Ни за что. Она сделает все, заплатит любую цену. Даже отдаст свою жизнь ради их будущего.
Ради Шивон.
Ради крошки Колина.
Ради себя самой.
Глава 1
Нью-Йорк, 1890 год
– Что-то вы припозднились сегодня.
Услышав этот голос с сильным акцентом, Лана обернулась к миссис Дженовезе, итальянке, жившей в квартире напротив Шивон.
– Да, уж.
– Бамбино вас ждет. Он так любит, когда вы приходите.
Лана сглотнула, стараясь скрыть улыбку, тронувшую ее губы. Шивон любила соседку, ей нравилось, что у миссис Дженовезе тоже есть сын, ровесник Колина. Но она не хотела посвящать ее в свои дела больше, чем требовалось. Правда, скрыть что-либо от соседей было очень трудно… Стены квартир в домах Нижнего Ист-Сайда были такие тонкие, что любое слово, произнесенное вслух, было слышно всем вокруг в таких же крошечных комнатках справа, слева, снизу и сверху. Так что хранить секреты в таких перенаселенных местах было просто невозможно.
– Я тоже люблю Колина, миссис Дженовезе.
В этот самый момент дверь отворилась и из квартиры, пританцовывая и обгоняя маму, выскочил мальчик. Молодые женщины обнялись, как всегда, словно подтверждая этим объятием, что их невзгоды остались позади и они свободны и в безопасности. По крайней мере сейчас.
– Пойдешь с нами, Шивон?
Шивон замялась:
– Не сегодня. У меня еще много дел.
Лана мельком заглянула в заваленную чужим нестиранным бельем квартиру.
– Даже часа не найдется?
– Может, завтра.
– Ладно, понятно.
Лана повернулась и начала спускаться по лестнице, а Колин уцепился за ее руку.
– А ты купишь мне яблоко, тетя Лана?
– Может быть. – Глаза Ланы светились лукавством. Она взглянула на маленькую пухлую ладошку, лежащую в ее руке. – Но сначала ты напишешь на грифельной доске свое имя. Ты ведь уже научился?
– Ага.
Едва они вышли на улицу, как Колин схватил грифельную доску и мел, которые Лана принесла с собой. Она опустилась на корточки рядом с ним, а он принялся старательно выводить печатными буквами свое имя на доске. Лана любила в нем буквально все: солнечные блики в его светлых волосах, то, как он прикусывал язычок, старательно выводя мелом буквы, безграничное доверие, светившееся в его синих глазах, обращенных к ней. Дороже этого малыша для нее в целом мире ничего не было.
– Знаешь, я жду не дождусь, когда ты научишься читать. О, Колин, книги откроют перед тобой новый, неизведанный мир. В книгах мы сможем путешествовать, мы поплывем за океан, в далекие страны, где солнце светит целыми днями и не бывает холодно.
– А что, и вправду есть такие места?
– Конечно. Я читала о них в книгах, и ты прочтешь. Ты узнаешь названия всех островов в Тихом океане, узнаешь, что едят люди и какие водятся звери на этих островах.
– Папа говорит, что глупо тратить время на всякую чепуху, что мне надо зарабатывать себе на жизнь. Только этому и надо учиться.
– Зарабатывать на жизнь? В пять лет?
– Он сказал, работе возраст не помеха. И еще, что вместо этих букв надо учить язык предков, чтобы не забыть его.
– Но, Колин, в Нью-Йорке никто не говорит на кельтском наречии. Я, конечно, не хочу, чтобы его забыли, это и в самом деле очень красивый язык, его звуки очень дороги моему сердцу. Но мы живем в Америке, мальчик мой. И если ты хочешь чего-нибудь добиться, ты должен разговаривать, как американец.
В этот момент мимо них с шумом пронеслась ватага ребятишек. Мальчишки, одетые в штанишки и рубахи с чужого плеча, и девочки в поношенных, перешитых маминых платьях громко спорили на жуткой смеси греческого, немецкого, итальянского и ломаного английского языков.