Доктор Чардак так и запомнил на этом театральном французском последовательность D-элементов, оканчивающуюся – ну не удивительно ли?! – ртутью, которая есть в батарейке его кардиостимулятора. Ничего хорошего в том, что он ртутный, нет, им с Грейтбатчем нужно что‑то придумать, и доктору не терпится с этим разобраться. Доктор Чардак готов принять любой вызов. Грейтбатч никогда не спрашивает, откуда у него такое хладнокровие и незыблемая вера в его изобретения; возможно, что инженер и в этом видит волю Провидения, которое послало ему в Буффало талантливого кардиохирурга, готового ночи напролет торчать в его гараже. Ночи, которые он с удовольствием проводил, рассказывая о жизни в Старом Свете, хотя доктору Чардаку осточертели обеды в столовой и всякие dinner parties[18], где кто‑нибудь из коллег или даже незнакомцев каждый раз приставал к нему с одними и теми же вопросами:
– So you went to university here or back in Germany?
– Well, in Europe, but not in Germany. In Paris.
– Oh… in Paris![19]
«Даже в Париже морги не пахнут “Шанель номер пять”», – ляпнул он однажды. Гости за столом так и замерли, пока хозяин не рассмеялся, всем своим видом показывая, что среди коллег эта шутка not bad, но в присутствии дам, которые считают Париж so romantic[20], она неуместна. Впрочем, как только дамы ушли на кухню, хозяин дома вернулся к теме:
– Чего мы только не насмотрелись, правда, Билл? Я не знаю ничего демократичнее – после смерти, – чем дело врача, и вижу, везде учат одинаковым и не самым приятным образом… All right[21], налить тебе еще?
– Cheers[22], – ответил доктор Чардак и поднес ко рту бокал, решив не вдаваться в подробности своего прошлого.
Живые – вот кто был настоящей проблемой. Профессора, которые считали своим долгом завалить на экзамене не за знания, а за ошибки в языке. Плакаты на улицах кричали: «Нас захватили!», а в аудиториях все заметнее становились группы студентов, приехавших в Париж отовсюду, где взяли верх фашизм и шовинизм: тут итальянцы, там венгры и поляки, группами поменьше – румыны и португальцы. И повсюду они – judе́o-boches[23], капля, переполнившая чашу, потому что их стало слишком, потому что они внушали страх и к тому же часто оказывались в числе самых способных студентов.
Зубрили учебники по пятьсот страниц, заучивали наизусть, слово за словом. До поздней ночи ломали глаза при тусклом свете настольной лампы, сняв с нее абажур в бледный цветочек (претензия на романтику), дрожали от усталости, холода, сырости и мучались изжогой из‑за горького café crème[24], который поглощали с утра до вечера, чтобы не рухнуть на матрас в гостиничной комнате.
«Скоро француз не сможет лечиться у француза», – рассуждали студенты из католических движений, которых больше заботило спасение Франции, чем Иисус Христос. Произнеся эту фразу словно объявление на вокзале, они исподтишка нагло фыркали в сторону соседей по скамье.
Приходилось быть лучшими, чтобы не провалиться на экзамене. Соблюдать все сроки. Везде успевать. И надеяться, что крайним правым не удастся повторить ужасов 6 февраля 1934 года («Они делают отличное шампанское, а вот путчи пока не научились», – в презрительной остроте его однокурсника из Берлина ему слышалось заклятие), что правительство не поддастся давлению реакционных сил и что левые выиграют следующие выборы. В противном случае, помимо прочих ограничений, их ожидало сокращение учебных квот, дабы вернуть французские университеты французам, – и кто знает, что еще придумали бы правые, чтобы сделать жизнь иммигрантов невыносимой?
19
– Так Вы окончили университет здесь или в Германии? – В Европе, но не в Германии. В Париже. – О… в Париже! (
23
От