Выбрать главу

— Набей мне… — с трубкой в руке. Или еще:

— Принеси мне кофе, и чтобы выпил не больше двух глотков по дороге.

Бауэр причисляет Германа к «тройке легкомысленных», заставляет оказывать мелкие услуги, умея, однако, и внимательно выслушать своего ученика: «Меня, который всегда был восприимчивым и склонным к критическим суждениям и отчаянно сопротивлялся всякой зависимости и подчиненности, этот таинственный старик пленил и совершенно обворожил просто тем, что апеллировал к самым высшим моим стремлениям и идеалам, как бы не видя моей незрелости, моих дурных привычек, моей неполноценности, что он предполагал во мне самое высокое…»

Герман изменился. Иоганнес и Мария ошеломлены: их сын в самом деле одарен. У них появляются завистники. Их спрашивают: «Сколько вашему мальчику лет?» Тринадцать! Это почти невероятно. Он занимает лучшие места, задает сложнейшие философские вопросы, ведет за собой весь класс, заслуживает всеобщую похвалу и поздравление ректора за блестящий школьный бюллетень. Родителям он пишет пылкие письма, изобилующие историями лицейской жизни. В новогодние каникулы, чрезвычайно взволнованный, он привез им рукопись сочиненной им одноактной трагедии, которую тут же перед ними и разыграл вместе с братьями, сестрами и кузиной. Дед наблюдает, как он бросается вперед, готовый к возражениям, восхищению, любым откликам. Сын Иоганнеса и Марии превратился в талантливого юношу.

Однако за несколько месяцев все меняется. Германа одолевает боль, накатывая с темного горизонта и грозя накрыть своей волной. Тоска будто приковывает его взгляд к страшному в своей неумолимости календарю. Господин ректор предупреждает: приближается день экзамена!

Обычной беспечности как не бывало: ученика мучает мигрень. Он пытается объяснить это плохим зрением и покупает целую коллекцию очков и лорнетов. «У меня сильные головные боли, и причиной являются глаза. Сегодня приятель спас меня лекарством, которое было у него с собой. Он дал мне пятнадцать капель Хоффмана, и через четверть часа боль прошла». В конце 1891 года он пишет родителям: «Я болен. В понедельник во время лекции я вдруг стал задыхаться». И несколько дней спустя: «Сегодня я чувствую себя совсем плохо. Мне очень больно дышать. Не то саднит, не то жжет, все горло сдавлено, и внутри все сдавлено». Грядет великий день (экзамен назначен на 14 июля), Герман отказывается смотреть в лицо более вероятной причине своего плохого самочувствия — страху неудачи на экзамене — и предпочитает объяснять свое состояние иначе: то он получил плохие новости о том, что ректор Бауэр внезапно заболел, то его беспокоит молчание деда, который быстро понял истинную причину его недомоганий: «В отношении нервов я убежден, что достаточно взглянуть на его отца, чтобы перестать удивляться!»

Герман боится. Решающий день неизбежен, как волна, настигающая стоящего у прибрежной полосы, как поземка, несущаяся над долиной, как тревога, злобно пульсирующая в висках. Его мутит, он возвращается с прогулок разбитый, не причесывается и не стрижет ногтей. Когда они ломаются, он стонет, будто ему поранили кончики пальцев. Боль проникает в грудь, туда, где еще вчера жила радость, и разбивает в прах переполнявшее его возбуждение.

В апреле 1891 года Герман едет в Кальв на конфирмацию. Он стоит в церкви — среди пятидесяти девяти мальчиков и тридцати девяти девочек — рядом со своей кузиной Лизой Гундерт, дедом и Марией, которая поддерживает Иоганнеса. Здесь — отец, грустный и измученный, там — величественный дед, одновременно строгий и насмешливый. С одной стороны, строгая аскеза, с другой — победоносная духовная борьба. Герману, пребывающему в тоске и смятении, предстоит выбор. В каменных стенах юный христианин предчувствует вечное мучение. Он отнюдь не за аскезу. В глубине души он за порывы сердца, за игры и забавы, за гармоничное течение дней.

Недели проходят, становится жарко. На день рождения сына Мария хочет приготовить торт с вишней и отправляется с корзиной в сад. Иоганнес молится, принимает сидячие ванны и пьет травяные настои, что несколько облегчает его боли. Дед Гундерт медитирует, и с берегов Нагольда до него доносится шуршание насекомых в росистой траве и тростниковых зарослях.

13 июля Мария садится на поезд до Штутгарта, где ее встречает Герман, выехавший из Гёппингена. Слишком узкое платье стесняет ее движения, она зовет сына сдавленным голосом, трогает дрожащей рукой его лоб, губы, глаза. Он ее успокаивает. Она лихорадочно просматривает программу экзамена, который начинается 14 июля с латыни, затем сдают математику, греческий и теологическую диссертацию, и заканчивается все 15 июля после долгого устного опроса, назначенного на три часа пополудни.

В экзамене участвуют семьдесят девять кандидатов.

Герман спотыкается о ступеньки, входя в большой зал лицея, слышит, как называют его имя, находит свое место и ждущее его задание: рассказать на латыни, как прусский маршал Мольтке выбирал в Кённигратце сигары. Маленькие немцы знают все про государственного деятеля, разбившего в 1864 году австрийцев и в 1870-м французов. Но как перевести на язык Цицерона слово «сигара»? Вдохновенный Герман нашел блестящий выход: «volumen fumificum» — ловкий оборот явился счастливым предзнаменованием благополучного исхода экзамена.

Спустя пятнадцать дней Герман был принят в богословскую семинарию. Большая пиетисткая семья вздохнула с облегчением: в четырнадцать лет юноша должен следовать правилам заведения, которое будет бережно охранять чистоту его чувств.

Оставалось всего несколько недель до отъезда, и Герман спешит уединиться с удочкой в тростнике на берегу Нагольда. Встает солнце, высокие смоковницы дрожат в небе, стрижи спугивают вот-вот готовый появиться косяк рыбы. Бабочки — павлиний глаз, адмиралы, порхающие над ним, рыбы, чьи тени проскальзывают у его ног — все это природа, богатая цветами, исполненная сил, которые избавляют его от мучений и наполняют энергией. Он рассматривает облака, плывущие на горизонте, «нерешительные, грустные и непокорные». Он созерцает в них неведомые формы, играет вместе с ними: «О облака, прекрасные, парящие, не ведающие покоя облака! Я был неразумным ребенком и любил их, смотрел на них и не знал, что и я пронесусь по жизни, как облачко, — всегда в пути, везде чужой, паря между временем и вечностью…»

Дома Мария паковала саквояжи. Сын предрасположен к насморку, он будет лишен материнского присмотра, у него хроническое нарушение слуха — все это она держит в уме, собирая багаж Германа. Старательно вышивает она монограммы на его белье, фланелевой одежде, его белых рубашках: «Г. Г.», гордые согласные-близнецы. Она уверена, что Герман поправится. Он такой замечательный, такой милый, ее ребенок. Если он играет словами, если не спит, любуясь звездами, дразнит Маруллу или прячет лицо в подушку, чтобы выплакаться, значит, узкая дверь еще не приоткрылась для него, чтобы он увидел предначертание небес — дрожать, нагому и одинокому, идя по увядающей траве дней.

Большинство тех, кто знает эту женщину, видят в ней, сообразно своей натуре, либо святую, либо сумасшедшую. Для других, склонных к сомнению, в ней нет бесцветного фанатизма, который был бы почвой для той и другой натуры. Какое будущее готовит мать своему сыну, заставляя его следовать по пути предков, его, отмеченного правом свободы выбора своего пути? Она сама некогда несла этот знак и отказалась от своего выбора по принуждению. Может, она напрасно забыла об этом?

Мария поднимает глаза к открытому окну, подпирает подбородок рукой, от указательного пальца с наперстком остается на щеке след. С колен падает какое-то белье. За окном так хорошо! Закат позолотил крыши домов. Жара прячется в лесной чаще, где лисицы нежничают в норах, белки снуют по тепловатой коре деревьев, а в крыльях воронов играют отблески вечернего солнца. Она обрезает ножницами последнюю нитку.