По-матерински и неосторожно она заключает:
«Приходите к нам так часто, как пожелаете, и приносите свои стихи, хорошо? — и в постскриптуме добавляет: Мы скоро выпьем за нашу дружбу».
С тех пор у влюбленного в голове одна мысль: посещать лицей, как ему предложил отец, но не любой, а тот, новый, в Каннштате, который его приблизил бы к Евгении. пока он возится в саду. Едва успокоившись белладонной и прочистив желудок, он, надев соломенную шляпу, бежит из палат, где висит запах камфоры. «Большую часть времени я работаю в саду, отбираю семена, поливаю, полю, окучиваю». Все это он делает превосходно, природа дает ему отдых. Порочное желание, прячущееся в тайнике души, настолько заставляет его собрать свои силы, что пастор Шалл, потрясенный быстрыми метаморфозами, пишет 5 августа Иоганнесу: «Мальчик может уезжать. Теперь он совсем поправился».
Едва оказавшись дома, Герман начинает брыкаться. Отец, так желавший его увидеть погруженным в теологические изыскания, вновь пускается в поучения. Он разочарован в сыне. Считаться душевнобольным — не значит ли это быть потерянным для Господа? Раньше между отцом и сыном существовало молчаливое согласие. Их связывала естественная симпатия — оба утонченные и нервные, похожие друг на друга высоким ростом и худобой и, кроме того, оба страдающие маниакально-депрессивным психозом, желчные, своенравные, они легко переходили от черной меланхолии к бурному возбуждению. Несколько недель назад Иоганнес сказал Герману: «Я измучен такой жизнью, как твоя, и, как ты, болезненно ощущаю несоответствие идеала и реальности». Герман более походил на отца, чем все его братья и сестры. И, быть может, восхищался им больше, чем они. Каждый раз ждал он момента молитвы, когда звучный отцовский голос взывал ко Всевышнему: «Пребудь с нами, Господи!» К этой молитве он присоединял свою: твердую, горячую, почти свободную. Он любил этого человека, способного рассказать на древнееврейском про Золотого тельца и явиться своему сыну мечущим молнии Моисеем, восстающим со страниц древнего текста. Но Иоганнес воплощал Принцип, ненавистный Принцип. И Герман не мог простить отца за внушенный ему с детства страх: страх греха, наказания, мук совести, страх перед непредсказуемостью собственной души…
Дом в Кальве стал для всех адом. Мальчик хочет сорвать черепицу с его кровли, разбить окна, он рычит и воет, словно волк на луну, от безысходности своего положения. «Он немного склонил голову, — записывает старик Гундерт, — но теперь зубоскалит, и самым наглым образом!» Ему говорят, что он ведет себя, как сумасшедший, и он отвечает нахально: «…Тот, кто говорит, что я сумасшедший, сам сумасшедший». По отношению к Марии он то яростный, то ревнивый, следит, когда она приходит и уходит, всегда смиренная. Он разглядывает ее юбку, натянутую на длинные прямые ноги, обручальное кольцо на руке, погружающейся в зерно или сахар. Отец, воспринимаемый им порой как брат, его проклял, в матери он ищет образ возлюбленной. И Мария жалеет своего сына, «чрезмерно возбудимого и раздражимого, упирающегося и бранящегося, который хочет гулять исключительно в одиночестве, жалуется, что скучает, и не делает ничего из того, что просит отец или предписывает врач». В конце концов Иоганнес решает вновь отправить его в Штеттен.
Заведение пастора Шалла было открыто во время каникул, и миссионер Зейгер препроводил туда мальчика. Ни Мария, ни Иоганнес не смогли этого сделать: она говорила, что измучилась душой и телом, а он пытается компрессами успокоить мигрень. Ребенка провожает старик Гундерт. Черты патриарха теряются в огромной бороде. Плечи тонут в складках черного жилета, и руки дрожат от старости. Он зовет внука «Мем-мерль»: нежным именем, уменьшительным от «Герман». Но тот в сильном раздражении бросает в адрес своих родителей: «Они избавляются от меня». Потом вдруг приходит в исступление, поэтичное и яростное одновременно: «До свидания, старый родительский дом! Меня постыдно выставляют за дверь!» Его глаза загораются: «Свобода ведет к дьяволу!» — и в душе совершенно потерявшегося ребенка рождаются стихи:
Действительно ли он сумасшедший? Старик Гундерт ограничивается грустной констатацией того, что «юноша — несчастный малый, которого впору пожалеть!»
Но в Штеттене с Германом обращаются как с преступником. Неделю он молчит. Родители колеблются, написать ли первыми или, напротив, ждать письма от него. Наконец 30 августа они получают от сына письмо, агрессивное и надменное: «На высоком старом пюпитре лежит маленькая папка, похожая на тетрадь, и еще голубая тетрадь. Мне они нужны. То, чего я достиг сам — благо. Взять у меня эти стихи — значит украсть». И подписывается: «Герман Гессе, нигилист!»
Получив за это выговор от пастора Шалла, он пишет: «По логике господина инспектора у меня нет права подписаться „нигилист“! Потому я подписываюсь: Гессе, изгнанник!» Старательно он выводит пером свой девиз: «Ubi bene, ibi patria», а потом, разочарованный, спрашивает: «Sed ubi bene?» Пугаясь самого себя, Герман тем не менее подтрунивает над Иоганнесом, почти оскорбляет его: «Папа подписывает свое письмо господину инспектору „Ваш скорбящий…“. Пожалуйста, не старайся быть скорбящим, мне это никак не поможет, постарайся засмеяться, хотя бы раз!» «Это было первое покушение на святость отца, первый удар по основанию, на котором покоилось все мое детство, основанию, которое каждый должен разрушить, если он хочет стать самим собой». Более неуравновешенный, чем когда-либо, Герман обращается к своей двуликой душе, где уживаются Каин и Авель, братья-враги. Это как театр: поднимается занавес, и возникает ужасная сцена — гениальный ребенок из Кальва в маленькой хижине среди слабоумных! Он поднимает волшебную палочку и шепчет совсем тихо при синеватом отблеске фонаря:
— Давайте, давайте, братья мои, я приглашаю вас на маленькое представление.
И прибавляет со смехом:
— Только для сумасшедших.
Уткнувшись в подушку, он подавляет нелепый смешок:
— Вы готовы?
И падает, сжав кулаки, будто спущенный курок.
Глава IV НА ГРАНИ БЕЗУМИЯ
Мое состояние в то время было родом безумия.
Этой ночью Карл Герман Гессе, старый доктор из Вайссен-штайна, не спал. В свои девяносто он не удивлялся бессоннице. Биение его сердца чередовалось с опьяняющим приливом вязкой массы воспоминаний, теснивших душу, приближавших к смерти. Ее тень не пугала его. Он погружался в прошлое, укрыв грудь пледом из толстой шерсти и прислушиваясь к молчанию. То, что он написал когда-то внуку в Маульбронн, было верно: «Я могу работать, я могу еще спать… — это великое благо; это поддерживает мое существование. Я не принимаю лекарств и чувствую себя счастливым».
Он потерял третью жену, урожденную Адель фон Берг, 27 сентября 1891 года. Очаровательная женщина, которую он горячо любил, была воспитана в Санкт-Петербурге и принадлежала к высшему обществу. Своим появлением в Кальве за три года до рождения Германа она произвела фурор: с отменными манерами, красивая, изящная и артистичная — она заставила грезить о себе многих. «Как жаль, что доброй бабушки из Вайссенштайна нет больше в живых!» — воскликнул тогда Герман. «Я никогда не видел своими глазами ни своего деда, ни его маленького городка, ни его дома, ни сада с кленами и зелеными скамейками, но я их знал лучше, чем многие города и страны, в которых побывал на самом деле». С интуитивной осторожностью мудреца Карл Герман опасался, что на его внука наложат клеймо сумасшедшего. Он, как и старик Гундерт, предпочитал английское определение «moral insanity». Внук и дед любили друг друга тем сильнее, чем большее расстояние разделяло их. С берегов Балтики старик следил за забавами внука, его фантастическими приключениями и семинарскими занятиями, в которых тот продемонстрировал блестящие умственные способности потомка балтов.
Государственный советник Российской империи был одним из тех немецких баронов, коим приписывалась прерогатива мудрости, отдалявшая их от эстонцев и литовцев, бедных и простых людей, в душе еще язычников. Пиетизм положил этому конец: несколько угасла вражда между крестьянством и аристократией и стало пробуждаться национальное самосознание. Во имя единства нации Карл Герман стремился совместить свое апостольство с научными занятиями. Он посещал хижины не как скромный сельский врач — он являлся будто в ореоле радости, свободы и самоотверженности, с торжественными словами на устах, вооруженный неисчерпаемыми знаниями.