– Не о том речь, – сердито сказал Кравчинский.
Не доезжая до места, пересели на другого извозчика, а потом, отпустив и его, пошли пешком. В километре от того дома, где прятали типографию, расстались и, пропетляв по переулкам и проходным дворам около получаса, вошли порознь в парадную большого здания неподалеку от греческой церкви.
На условный стук Лопатину открыли дверь, проводили по коридору в комнату, окна которой были задернуты плотными гардинами.
В комнате горела настольная лампа.
Лопатин огляделся.
В одном из углов стояла кушетка, в другом – стол. Под лампой, в самом светлом месте, громоздилась чугунная рама печатного станка. Рядом с ним – самодельный реал с наборной кассой и маленький стол – на нем валик для краски.
Кроме Кравчинского, в комнате – второй человек: лет двадцати пяти, с длинненькой бородкой, с волосами, повязанными тряпицей, как это делают мастеровые, чтобы волосы не падали на лоб.
Человек приветливо улыбался.
Улыбка и блеск глаз резко выделяли худобу щек и землистый, нездоровый цвет лица.
Протянув жилистую руку, он сказал, налегая на «о», как прирожденный волжанин:
– Николай!
Лопатин крепко пожал его твердую ладонь и стал вытаскивать из карманов свертки со шрифтом.
– Отлично, отлично, – говорил Николай, принимая свертки и осторожно, словно что-то очень хрупкое, укладывая их на маленький столик.
Потом открыл крышку кассы, развернул один сверток, высыпал на ладонь из мешочка несколько новеньких литер, поднес к глазам и аккуратно переложил в одну из пустых клеточек кассы. Он, казалось, совсем забыл о присутствующих, любовно взвешивал на ладонях мешочки с тяжелыми литерами, подолгу перебирал корявыми пальцами свинцовые столбики с буквами на концах и, словно колдун, размещал их по клеткам.
Чем-то напоминал он Шишкина – такой же неторопливый и спокойный. Но это, пожалуй, было не главным. В лице молодого наборщика подпольной типографии так же, как у пожилого бунтаря-крестьянина, проглядывало выражение той страсти, которая помогала вести героическую, полную лишений жизнь.
Лопатин со смешанным чувством уважения, восхищения, гордости и какой-то неосознанной вины своей смотрел на Николая.
Его служение революции было во много раз опасней, чем дела тех, кто свободно ходил по земле. Он был прикован к одному месту. Стоило полиции пронюхать, не успей друзья предупредить, и его захлопнут, как в мышеловке.
Его работа была пределом самоотверженности. Месяцами не выходя на солнечный свет, не видя людей (с ним встречались лишь два-три верных товарища, приход Лопатина был редчайшим исключением), в мрачной квартире он набирал и печатал листовки, газетные полосы и даже не имел счастья видеть своими глазами, как действует рожденная им литература.
Для такой работы мало любить родину и ненавидеть царизм, надо еще иметь сердце подвижника.
Лопатин невольно сравнил этого немногословного человека с тщеславными говорунами из эмиграции и подумал: революция в первую очередь нуждается вот в таких скромных, беззаветных тружениках и героях.
Захотелось сказать Николаю что-нибудь теплое, ободряющее, но не мог произнести слова, комок застрял в горле.
– Ну как, – нарушил молчание Кравчинский, – хороший шрифт?
– Отменный, – Николай стоял, держа в руке блестящие литеры. – Теперь можно печатать. Я не подведу. Вы там тоже не дремлите.
– Не беспокойся, не заснем. Скорее других разбудим!
Ответ Кравчинского Лопатин вспоминал назавтра.
В третий час пополудни он попал на Михайловскую площадь. В высоком небе громоздились, как горы, белые августовские облака, изредка заслоняя солнце, а внизу, в городе, дышали теплом железные крыши, камни мостовой, старые стены домов. По площади вдоль и поперек сновали люди. Подзывали к себе мальчишек, продающих холодную воду из ведер. Было жарко. Под лепным карнизом здания, построенного знаменитым Росси, висел в люльке маляр и, не обращая внимания ни на суету пешеходов, ни на палящее солнце, тянул тонким голосом какую-то зябкую одинокую песню.
Лопатин поманил мальчугана, заплатил грош – медные полкопейки – и досыта напился студеной воды.
Хорошо бы сейчас куда-нибудь в тень, под дерево, на берег речки. Да не одному, а с Бруно, с Зиной… Лечь на траву, снять сюртук. Бруно заберется на грудь и станет изображать из себя то разбойника, то наездника… Они с Зиной сейчас где-нибудь в Тюильри, гуляют, хохочут. Там благодать, свобода…
Но лучше не туда, не во Францию, а к нам, в деревню…
Лопатин невольно прислушивался к песне маляра: что-то до боли знакомое, грустное…