Лопатин потянулся, чтобы взяться за перила, но перил почему-то не оказалось, и полетел в воду.
Вынырнув, ухватился за какую-то веревку, подтянулся и оказался возле борта лодки. Борт был высокий, забраться в лодку не удавалось: одна рука держала саквояж.
Шли минуты, рука затекала. Дна под ногами не было. Холодное течение, казалось, стервенело. Отпусти веревку – сразу же унесет черт знает куда.
– For help![22] – крикнул Лопатин.
Ответа нет. По-прежнему тихо струится река и таращится черная ночь.
– Pretez moi la main quelquan![23].
И на этот призыв никто не ответил. Сторож, по-видимому, или был глух или завалился спать.
Как ни опасно было рисковать, Лопатин толчком швырнул саквояж вверх, туда, где за бортом должна была быть внутренность лодки.
По удару определил: попал точно. Теперь, когда освободилась вторая рука, действовать стало легче. Держась за веревку, перебрался через борт в лодку, а оттуда – на сходни. Это уже не составляло труда. Ступив с шатающихся досок на твердый берег, сказал сам себе вслух: «All right»[24] – и без задержки пошагал по дороге, которая противно заскрипела гравием под башмаками.
Сверху, справа и слева дорогу сдавливали темные массы облачного неба и деревьев.
Лопатин знал: километр надо идти по дороге, потом покажется деревня, с острым шпилем церкви. Возле церкви, если стать к ней лицом, направо – дом. Тут и слепой не ошибется. Только вот деревню бы не пропустить: идешь и в самом деле как слепой. К тому же – мокрый. Если рассказать кому-нибудь, – обсмеют. Бывалый революционер, только что на границе перехитривший жандармов, кувырнулся со сходней в воду у какой-то французской деревеньки; потерял панаму, фуражку, ключи от письменного стола (теперь придется взламывать) и в довершение всего едва не утопил саквояж с важными документами. Материал для фельетониста.
Однако хорошее настроение не покидало. Все-таки выбрался. А главное – через какие-нибудь полчаса увидит Зину и Бруно.
Зина, конечно, сначала поворчит, но потом, как обычно, сменит гнев на милость. У нее всегда так.
Деревенька не появлялась. Лопатин прикинул: шагает уже минут двадцать. Неужели проскочил?
И тут, прогоняя тревогу, за деревьями брехнула почуявшая человека собака.
Острая крыша церкви четко зачернела на фоне темного неба.
Лопатин повернулся к паперти, нащупал ограду, открыл калитку и по каменной дорожке вошел во двор.
Как всегда по возвращении из России, им владело легкое, острое в первые недели чувство свободы. Оно особенно давало себя знать сейчас – ночью, в незнакомом месте, среди чужого двора, куда проник тихо, словно конспиратор.
Но конспирировать было незачем.
На крыльце он тщательно вытер подошвы башмаков (Зина страшная аккуратница и не любит, когда лезут в комнаты с грязными ногами), осторожно постучал в окно справа от крыльца.
Оконная рама скрипнула, и оттуда, из глубины дома, знакомый голос спросил по-французски:
– Кто там?
– Я.
– Господи!
Зина прижалась к нему и тут же отпрянула:
– Ты весь мокрый, Герман! Что с тобой?
– Купался.
– Не шути. На дворе март. Ты же простудишься. Почему ночью?
– Пароходик сломался. Знаешь французские пароходики? Дай во что-нибудь переодеться.
Зина засветила огонь.
– Почему ты не предупредил, что приедешь?
– Лучше экспромтом.
– Я устала от твоих экспромтов.
В голосе – раздражение.
Посмотрел в ее лицо. Не ошибся ли? Почему этот недружелюбный тон? Не обычная ее воркотня, а именно раздражение?
Подошел к ней, взял за плечи:
– Что с тобой, Зина?
– Со мной? Ничего, – нервно усмехнулась она. – С тобой что? Посмотри на себя!
– Что во мне такого? Я переоделся. Сухой. Правда, голодный.
– И я голодная! Голодная по спокойной человеческой жизни! Господи, когда же это кончится? Вечные тревоги, тревоги, тревоги. За десять лет – ни минуты покоя. Всякий раз ждешь, что тебя арестуют. Ты ведь уже не мальчишка, Герман, пора остепениться…
– Ты перенервничала…
– Нет, не перенервничала. Я тут без тебя многое передумала… У каждой женщины семья, муж… А у меня? То в тюрьме, то в ссылке. А как вырвется – дома опять не сидит: в Лондон ему надо, в Париж, в Женеву… Бруно месяцами тебя не видит… Посмотри, раньше у меня этих морщин не было.
– Годы идут, Зина.
– Ну и что? Я прекрасно знаю! Все знаю! Что жила в коммуне и была нигилисткой, что получила бакалаврский диплом в Париже и русский – на домашнюю учительницу. Что горела революцией и, как девчонка, влюбилась в Германа Лопатина. Еще бы – он герой! Он спасал Чернышевского!