– Прошу тебя, Зина, успокойся.
– Я успокоюсь, успокоюсь, – она заплакала, – ты извини. Я сейчас… Но пойми, я не могу так вечно. Я сочувствую твоим взглядам, но мне уже тридцать лет… Я устала, Герман. Больше не могу.
– Что же ты предлагаешь? – грустно спросил он.
– Займись спокойной работой. Ты же ученый, ты же можешь писать… Лучше других. Мне Петр Лаврович говорил.
– Что же он тебе говорил?
– Ничего, ничего… поверь. Но нельзя же так все время. У тебя растет сын. Ты должен думать о нем.
– Я думаю! И я – ты всегда была согласна со мной, – я не хочу, чтобы он, когда вырастет, краснел за отца.
– Но ведь ты же можешь стать знаменитым ученым. Тебя так ценит Маркс. Боже, как я мечтала, что ты наконец займешься наукой!.. Ведь я совсем не такая плохая, как тебе кажется… Я все понимаю.
– Если бы ты все понимала.
– Нет, понимаю! Практической революционной работой могут заниматься другие!
– Ну что ты говоришь, Зина!
– Да, другие! Тебе тридцать восемь, у тебя четырнадцать лет нет покоя. Ты имеешь право отдохнуть. Пусть молодежь – в России, а ты – тут… Почему Лавров может, а ты нет?
– Потому что, кроме теоретических познаний, я – практик, а Петр Лаврович в практических делах почти ребенок. Он провалится при первом же переходе через границу. В данный момент я нужен как практик! Пожалуйста, не будем продолжать этот разговор.
– А я прошу тебя, Герман, договорить все до конца. Бруно спит. Так удобнее.
– Хорошо, – устало сказал Лопатин.
– Ты не можешь бросить свою деятельность. Я не могу так больше жить. Вывод напрашивается сам собой.
– Знаешь что? – сказал ласково Лопатин и обнял жену за плечи. – Сейчас ночь, нервы у нас взвинчены. Отложим до утра. Утро вечера всегда мудренее.
– Нет, Герман, это серьезно. Ты должен или бросить свою деятельность…
– Зина, неужели ты не понимаешь, что это невозможно? Если хочешь полную откровенность, то я должен тебе сообщить: вчера я дал согласие войти в Исполнительный комитет «Народной воли»!
– А как же твоя знаменитая независимость, свобода?
– Теперь не такое время.
– У тебя всегда – не такое!
– Ты должна понять. Не такое. Комитет разгромлен, осталось несколько человек. Было бы трусостью, малодушием и предательством, если бы я этого не сделал. Дважды я уже оказывался в стороне, когда революционеры бились из последних сил. Я нужен им не здесь, а в России.
– Но почему ты? Все ты! А твои друзья, которых ты ставишь себе в пример, сидят под защитой…
– Кого ты имеешь в виду?
– Кого? Хотя бы Энгельса.
– Как ты можешь, Зина! Когда требовалось, Энгельс сражался вместе с восставшим народом. Да что об этом говорить!
– Нечего. Правильно. Я женщина. Неразумная, несознательная женщина. Но я не хочу жить так, как требуешь ты.
– Я ничего не требую.
– Вот и хорошо. Так будет проще. Мы с Бруно будем жить отдельно.
– Как хочешь, – у Лопатина не было больше сил спорить, – мы поговорим об этом завтра. Я тоже устал. Я пойду посмотрю Бруно.
Он тихо прошел в соседнюю комнату и остановился над детской кроватью.
Свет сюда слабо проникал, но Лопатин хорошо видел, как сладко и безмятежно спал семилетний человек. Его сын. Тот, кому жить в свободном обществе, за которое борется отец. Bruno Hermann Robert Bart. Подданный ее величества королевы Великобритании. Так он записан в метрическом свидетельстве (это стоило отцу в свое время только маленькой ложной присяги в Лондоне). Сын русского революционера, Бруно Германович Лопатин. Французскую фамилию Барт он отбросит, когда Россия станет свободной. Он должен быть свободным человеком! Свободным и гордым! Как тот революционер в науке, именем которого назван.
Лавров молча обнял Лопатина, ссутулясь, подошел к столу и взял белый телеграфный бланк. Пальцы Петра Лавровича дрожали. Протянул телеграмму Лопатину:
– Вот. Получил вчера.
Лопатин пробежал глазами строчки, но их смысл был настолько чудовищен, что в первый момент он просто им не поверил.
Провел рукой по глазам и снова, медленно цепенея, прочитал:
«Отец скончался в среду. Элеонора».
У него и Лаврова была только одна знакомая Элеонора – Тусси!
Страшное слово «смерть» не могло, не имело права, не властно было стоять рядом со словом «отец».
Но оно стояло.