– Спокойной ночи, в общем, – сказал Герман.
– Спокойной, – пророкотал папа.
Когда Герман улегся, пришла мама, погасила свет, только глобус оставила. Присела на краешек кровати, погладила Германа по голове, взъерошила челку, как он любит. Мама всегда так делает, когда челка отрастет слишком длинная и пора в парикмахерскую. Попрошу подровнять волосы подлиннее, подумал Герман, тогда скоро снова в парикмахерскую, и мама опять будет гладить мне волосы, ерошить челку и громко смеяться.
Мама тихо прикрыла за собой дверь, а Герман вдруг почему-то вспомнил Руби, огромный стог рыжих волос у нее на голове; птицы там могут гнездиться – снегири например, колибри уж точно. Еще он припомнил листик; зачем, спрашивается, он его глотал, глупость какая, в другой раз надо думать, что в рот тащить.
За окном шумел ветер, сегодня он крался по улицам, обтираясь об углы, и бубнил что-то под аккомпанемент дырявой гармошки и усталых труб. Герман никогда не видел ветер; интересно, какой он с лица…
Из гостиной долетел разговор мамы с папой – у них, по счастью, лица есть. Потом Герман долго думал о времени: вот ведь бедняга, то его тянут, то убивают. А потом ему снилось не вспомнить что. Даже обидно.
До школы восемьсот сорок два шага, сосчитал как-то Герман. Это если он идет один, с открытыми глазами и без зюйдвестки. Когда до Драмменсвейен они идут с папой вдвоем, выходит восемьсот шестнадцать шагов, потому что у папы длиннющие ноги, и Герману приходится шагать очень широко, чтобы не отстать. Мама обычно долго машет им в окно, магазинчик Якобсена открывается только в девять.
Они успели довольно прилично отойти от дома, когда мама закричала им вслед и кинула Герману пакет с завтраком, который он вечно забывает. Бросок у мамы мощный, однажды она окликнула их уже у аллеи Бюгдёй, а это сто тридцать восемь шагов, и Герману осталось только открыть ранец: вуаля – два бутера с козьим сыром и два с колбасой легли точно между пеналом и учебником природоведения.
Герман с папой остановились на углу напротив лавки Якобсена. Папе – дальше вниз в Вику, их стройплощадка сейчас там. А Герману – дальше прямо.
Папа наклонился к нему, дыша стертым запахом слабого кофе и сигарет.
– Когда-нибудь возьму тебя в кабину крана, – сказал он.
Герман отвел глаза.
– Оттуда, наверно, и Америку видно?
– Америку! Бери выше! Оттуда видно так далеко, что у меня глаза на спину перелезают!
– Ничего себе, – изумился Герман.
– Я шучу, – сказал папа тихо. – Из кабины видно до Несоддена. Привирать нехорошо, да?
– В общем, да.
Папа вдруг выпрямился, залез в задний карман и достал железную расческу.
– Отныне она твоя, – торжественно заявил он. – Береги ее.
Герман почтительно забрал у папы расческу; на ощупь она оказалась приятная, увесистая и блестела.
– А чем ты будешь причесываться? – спросил Герман.
– Да мне довольно голову высунуть из кабины – ветер меня пригладит, – сказал папа и пошел могучим шагом по Мункедамсвейен в сторону своей стройки. И внезапно исчез за облаком вспорхнувших голубей.
Перед Красным Крестом стояла скорая с надраенными зеркалами бортов. Герман наклонился и стал рассматривать свою физиономию. Опять с ней что-то странное, нос чуть не во все лицо, хорошо хоть на шишку сегодня не смахивает. Герман провел по волосам железной расческой; она скребла кожу, прямо больно царапала, но так, наверно, и задумано: красивый пробор требует жертв. Тут он увидел, что в скорой лежит человек – старик с немигающими стеклянными глазами; рот у него как отверстый провал, без единого зуба, а кожа синяя и прилипла к нему, как костюм к конькобежцу. Герман отшатнулся и помчался вверх по улице. Зачем-то ему вспомнился дедушка в широченной кровати с балдахином.
Со счета шагов он тем временем сбился, теперь можно заодно пройтись с закрытыми глазами. Его личный рекорд – двадцать шесть шагов, но он был установлен прошлым летом в поле. Герман зажмурился и начал отсчет. Восемь. Все идет отлично. Пятнадцать. Очень хорошо. Но на двадцать втором – стоп-машина: он уперся во что-то мягкое, оно истошно завопило. Герман открыл глаза и оказался нос к носу с лисой. Где-то гораздо выше качалась голова с голубыми волосами и орала:
– Смотри куда идешь, паршивец!
Герман повернулся в другую сторону и стал ощупывать руками воздух перед собой.