— Да суслика нашего мало-мало учил…
Ванька-вставанька
Забегать на руины Валерик теперь не решался: там Ибрагим ему мерещился в бурьяне, и в шорохе травы его смешок недобрый чудился. А если подольше послушать бурьян, то стук ружейного затвора слышался, будто тот узкоглазый охранник где-то прятался рядом, а может быть, уже и целился!..
И вспоминая момент тот печальный, когда Ибрагим его выследил, напугал и к пленным привел, а потом и прогнал, клацнув затвором вдогонку, Валерику делалось стыдно, будто сделал он что-то недоброе на виду у товарищей Фрица.
Потом вовсе казаться стало, что не бурьян за спиной так шумел и мотался хлестко, когда он бежал по руинам, а то пленные немцы, вслед ему глядя, смеялись.
«И Фриц раздружится со мной», — Валерик сокрушался, глядя, как тяжело идет с канистрой или бредет в колонне его Фриц, такой знакомый и опять далекий.
Очень хотелось Валерику выбежать и поздороваться, но боялся, что спросит он голосом Леньки Пузатого, улыбаясь при этом ехидно: «А мировенски Ибрагим тебя вытурил с наших развалин!»
Под действием такого наваждения Валерик начал немцев избегать. И в очередь ходить за хлебом согласился, когда бабушка «базарить» отправлялась. Только в обычные дни, не базарные, бабушка в очереди «парилась» за себя и за Валерика с мамой.
О чем только не думалось Валерику, чего только не слышал он, стоя в очереди долгой! Сколько раз уже, в сказках Валеркиных, папка с войны возвращался! Был он в фуражке с кокардой и почему-то с петлицами, вместо погон. И лицо неразборчивым было, как на старом, поблекшем потрете, что висел над столом. Все втроем они в город ходили, «Трактористов» смотреть. Пили ситро и лизали мороженое, но радости не было ни у кого…
Всякий раз, до открытия лавки, проходила колонна пленных, и вместе с другими стучал колодками и Фриц, унынием общим охваченный. И Валерику больно было видеть Фрица подавленным.
Но вот однажды колонна поравнялась с лавкой хлебной, и немцы глазами уставились в очередь, кого-то высматривая. И тут кто-то застил Валерику видимость, и чья-то рука его потащила от стенки.
«Я тут стоял!» — готов был закричать Валерик, как над собой увидел немца старого, того, что выручил его подсказкой на руинах.
— Гутен так, братишка! — сказал немец с негромкой радостью, и лицо его, всегда далекое, улыбкой сморщилось. — Не боись! Не боись! Я есть Отто Бергер. Фриц унд Бергер — друзя! Ты есть наш братишка! Горошо?
Улыбаясь, Валерик кивнул головой.
А Бергер медленно ладонь раскрыл коржавую, и там, среди скрюченных пальцев, увидел Валерик похожего на русскую матрешку человечка рыжего с мордашкой синеглазой в конопатинках. Глаз один был прищурен с лукавством, другой глядел с детдомовским бесстрашием.
— Дизес русиш Ванушка! Дизес гешенк тебе! Подарок! — на ушко, будто глухому, сказал Бергер и приплюснутым пальцем на ладони своей уложил человечка на бок. Но палец убрал — и поднялся Ванюшка! И будто при этом обоим успел подмигнуть.
— Здорово! — восторга не сдержал Валерик. — Вот это да!..
— Дизес Ванька-вставанька!
— Ванька-встанька это! — засмеялся Валерик, принимая в ладони раскрытые игрушку веселую. — Спасибо, что мне…
— Тебе, тебе! Ты гороши малышка. Ты есть русский братишка нам!
И пальцами-крючьями по голове Валерика погладил:
— Дети есть гороши люди. Бергер иметь драй киндер. Вот! — показал он три пальца, когтисто согнутых. И люди увидели руки его. И головами кивали в молчании.
— Домой тебе надо, немец, — сказала негромко одна и на солдата-охранника глянула мельком. — Баба дома тебя заждалась…
— Баба? А-а! Моя фрау? Моя фрау Дора… Ах, либер Готт!..
И с тоской несказанной махнул он рукой. И побрел за колонной, не замечая охранника, что его поджидал на дороге.
Но знакомо для уха привычного, под конвойным подковка цокнула, и Бергер запнулся, встревоженный, будто клацнул затвор у него за спиной. И этой тревогой разбуженный, пряча голову в плечи и локти к себе прижимая, стариковской трусцой побежал за колонной ушедшей. Бежал, как от пули последней, спиною подлет ее чувствуя. Все бежал по тому бесконечному полю войны, что до вдоха последнего не исчезнет из памяти и будет являться солдату в дни памятных дат, в дни всеобщих торжеств и в печальные дни личной скорби, являться по поводу и самозванно, когда нагрянет одиночество последнее…
Бергер бежит неуклюже. На лысинах булыжников колодки кособочатся. И старого немца Валерику жалко до слез: «Сейчас они все засмеются над ним! Вся очередь смотрит!»
Но никто не смеялся над немцем, что в деревяшках своих все еще не умеет бегать.