ратуре. Я уверил герцогиню, что не видел ни одной знаменитости на вечере у г-жи де Вильпаризи. «Как! — необдуманно воскликнула герцогиня, выдавая таким образом, что ее уважение к писателям и презрение свету более поверхностны, чем она утверждала и даже сама думала. — Как! Там не было видных писателей! Вы меня удивляете, ведь там были преуморительные рожи!» Я очень хорошо помнил этот вечер вследствие одного совершенно ничтожного инцидента. Г-жа де Вильпаризи представила Блока г-же Альфонс де Ротшильд, но мой приятель не расслышал фамилии и, вообразив, что имеет дело со старой, немного сумасбродной англичанкой, ограничился односложным ответом на пространную речь бывшей красавицы, как вдруг г-жа де Вильпаризи, представляя ее кому-то другому, очень отчетливо произнесла на этот раз: баронесса Альфонс де Ротшильд. Тогда в артерии Блока внезапно и притом сразу проникло столько мыслей о миллионах и о престиже, — мыслей, которые благоразумно было бы расчленить, — что его точно ударило в сердце, голова его затуманилась, и он выпалил прямо в лицо любезной старой даме: «Ах, если б я знал!» — возглас, неуместность которого отшибла у него сон в течение целой недели. Эти слова Блока малоинтересны, но я их вспомнил как доказательство того, что в пылу крайнего возбуждения нам иногда случается говорить то, что мы думаем. «Мне кажется, что г-жа де Вильпаризи не вполне… моральна», — сказала принцесса Пармская, которая знала, что гости герцогини не бывают у ее тетки, и на основании только что сказанного герцогиней заключила, что о старой маркизе можно говорить не стесняясь. Но так как герцогиня посмотрела на нее неодобрительно, то она прибавила: «Впрочем, кто обладает таким умом, тому все простительно». — «Вы составили о моей тетке представление, которое о ней обыкновенно составляют, — отвечала герцогиня, — но оно крайне ошибочно. Это как раз то, что не далее как вчера мне говорил Меме». Она покраснела, какое-то воспоминание затуманило ей глаза. У меня возникла мысль, что г. де Шарлюс просил ее взять назад сделанное мне приглашение, подобно тому как он просил меня через Робера не ходить к ней. Я вспомнил, что герцог, говоря однажды о своем брате, покраснел — по непонятной для меня причине, — но мне показалось, что его смущение следует объяснить иначе. «Бедная тетушка — за ней сохранится репутация женщины старого режима, блистательного ума и крайней свободы нравов. А между тем нет ума более буржуазного, более серьезного, более бесцветного. Она прослывет покровительницей искусств, а смысл этого тот, что она была любовницей знаменитого художника, который однако никогда не мог растолковать ей, что такое картина; что же касается ее жизни, то она вовсе не распутница, а, напротив, создана для брака, рождена быть примерной женой, настолько, что, не сумев сохранить своего мужа, который был, впрочем, каналья, она ко всякой своей связи относилась так же серьезно, как к законному союзу, — с такой же щепетильностью, с такой же гневной страстью, с такой же верностью. Заметьте, что при таких отношениях люди иногда бывают наиболее искренними, неутешные любовники встречаются чаще, «чем неутешные мужья». — «Однако посмотрите, Ориана, на вашего деверя Паламеда, которого вы только что упомянули; вряд ли какая-нибудь любовница может мечтать о том, чтобы ее так оплакивали, как он оплакивал бедную г-жу де Шарлюс». — «Позвольте мне, ваше высочество, — отвечала герцогиня, — быть на этот счет несколько иного мнения. Не все хотят, чтобы их оплакивали на один лад, у каждого свой вкус». — «Но ведь он создал целый культ в честь своей жены после ее смерти. Правда, в честь мертвых иногда делают вещи, которые не были бы сделаны для живых». — «Прежде всего, — отвечала герцогиня мечтательным тоном, который не вязался с ее насмешливым намерением, — ходят на их похороны, чего никогда не делают для живых!» Герцог лукаво посмотрел на г-на де Бреоте, как бы приглашая его посмеяться остроумному замечанию герцогини. «Словом, я откровенно признаюсь, — продолжала герцогиня, — я желала бы, чтобы любимый человек оплакивал меня совсем не так, как мой деверь». Герцог нахмурился. Он не любил, когда жена его судила о людях опрометчиво, особенно о г-не де Шарлюсе. «Вы слишком привередливы. Скорбь его была для всех назидательна», — сказал он заносчиво. Но герцогиня обладала в отношениях с мужем смелостью, свойственной укротителям зверей или же людям, которые живут с сумасшедшим и не боятся его раздражать: «Ну, что же, это назидательно, я не отрицаю, он каждый день ходит на кладбище рассказывать покойнице, сколько у него человек было за завтраком, он по ней страшно горюет, но как родственница, как бабушка, как сестра. Это не траур мужа. Правда, они были двое святых, что придает трауру некоторое своеобразие». Герцог Германтский, раздраженный болтовней жены, вперил в нее, как заряженное дуло, неподвижный, грозный взгляд. «Я не желала сказать ничего неприятного о бедном Меме, который, замечу в скобках, занят сегодня вечером, — продолжала герцогиня, — я признаю, что он добрый, милый и деликатный человек, что у мужчин редко бывает такое сердце, как у него. У Меме сердце женщины!» — «Вы говорите глупости, — резко оборвал жену герцог, — в Меме нет ничего бабьего. Я не знаю человека более мужественного, чем он». — «Да ведь я нисколько и не отрицаю его мужественности. Поймите, по крайней мере, что я говорю, — возразила герцогиня. — На дыбы становится, как только ему покажется, что хотят задеть его брата!» — прибавила она, обращаясь к принцессе Пармской. «Это очень мило, это приятно слышать. Нет ничего прекраснее двух братьев, которые любят друг друга», — сказала принцесса, как сказали бы многие крестьяне, ибо можно принадлежать к княжеской семье и к семье, по крови и по духу очень простонародной.