Робер был сто раз прав. Но конкретная обстановка всегда бывает так запутана, что человек сто раз правый может один раз впасть в ошибку. И я невольно припоминал неприятные, но, впрочем, совершенно невинные слова, сказанные им в Бальбеке: «Поступая так, я имею преимущество над ней».
— Ты плохо поняла то, что я тебе говорил о колье. Я не обещал его тебе безоговорочно. Теперь, когда ты все делаешь, чтобы я тебя покинул, вполне естественно, я его тебе не подарю, — не понимаю, где ты видишь здесь предательство или корысть. Никто не может сказать, что я звоню о моих деньгах, я ведь всегда тебе говорил, что я бедняк и гроша за душой не имею. Напрасно ты так смотришь на вещи, милочка. Почему я корыстен, в чем я заинтересован? Ты отлично знаешь, что единственный мой интерес — это ты.
— Да, да, рассказывай! — проговорила иронически Рахиль, делая жест человека, который вас бреет. И она повернулась к танцору:
— Правда, он чудеса делает своими руками! Я женщина, а не могла бы сделать того, что он делает. — И, показывая ему на перекошенное лицо Робера: — Гляди, он страдает! — прошептала она в мимолетном порыве садической жестокости, которая, впрочем, не шла ни в какое сравнение с ее подлинной привязанностью к Сен-Лу.
— В последний раз говорю тебе! Клянусь, что бы ты ни делала, как бы ни жалела через неделю, я не вернусь, чаша переполнена; имей в виду, это бесповоротно; когда-нибудь ты пожалеешь, да будет поздно.
Может быть он был искренен, и разлука с любовницей казалась ему менее жестокой, чем продолжение связи при таких условиях.
— А ты, мой милый, — прибавил он, обращаясь ко мне, — не оставайся здесь, повторяю тебе, ты раскашляешься.
Я показал ему на декорацию, мешавшую мне сдвинуться с места. Он поднес руку к шляпе и сказал журналисту:
— Мосье, не соблаговолите ли вы бросить вашу сигару: мой друг не переносит дыма.
Не дожидаясь его, Рахиль направилась к своей уборной и по пути обернулась.
— Они и с женщинами так обращаются, эти маленькие руки? — бросила она танцору из глубины театра деланно мелодическим и простодушным голосом инженю: «Ты сам похож на женщину, я думаю, можно отлично столковаться с тобой и с одной моей приятельницей».
— Здесь не запрещается курить, насколько мне известно; а если кто болен, так пусть сидит дома, — сказал журналист.
Танцор таинственно улыбнулся актрисе.
— Молчи, ты меня с ума сводишь, — крикнула она ему, — это нам поставят в счет!
— Во всяком случае, мосье, вы не очень любезны, — сказал Сен-Лу журналисту все тем же вежливым и мягким тоном, с видом человека, ретроспективно констатирующего, что инцидент исчерпан.
В это мгновение я увидел, что Сен-Лу вертикально поднимает руку над головой, как если бы он делал знак кому-то мне невидимому или дирижировал оркестром, — и действительно, — без всякого перехода, вроде того как в симфонии или в балете грациозное анданте по взмаху смычка сменяется бешеными ритмами, — после только что сказанных вежливых слов он раскатистой оплеухой обрушил свою руку на щеку журналиста.
Теперь, когда размеренные речи дипломатов и ласкающие взор мирные искусства сменились яростным вихрем войны, я бы не слишком удивился, — удар вызывает удар, — если бы увидел противников, плавающих в луже крови. Но я совершенно не мог понять (подобно людям, которые находят, что война между двумя странами, когда речь идет еще только об исправлении границы, или смерть больного, когда речь шла лишь об опухоли печени, противны всяким правилам), каким образом слова, окрашенные любезностью, Сен-Лу способен был заключить жестом, который нисколько не вытекал из них, которого они не предвещали, — жестом руки, поднявшейся не только вопреки всякому праву, но и в нарушение закона причинности, как самопроизвольное порождение гнева, — жестом, созданным ex nihilo. К счастью, журналист, пошатнувшийся от жестокого удара, несколько мгновений пребывал в нерешительности и не дал отпора. Что же касается его приятелей, то один тотчас отвернул голову и начал внимательно смотреть в направлении кулис на кого-то, явно не существующего, второй притворился, будто ему в глаз попала соринка, и принялся со страдальческими гримасами тереть себе веко, а третий бросился прочь, восклицая: