Выбрать главу

— Однако, что они могут там делать: вот уже два часа, как они сидят за столом!

И она робко звонила три или четыре раза. Франсуаза, ее лакей и метрдотель понимали звонок как зов, но не трогались с места: для них он был чем-то вроде звука инструментов, настраиваемых перед началом концерта, когда публика чувствует, что осталось всего несколько минут антракта. Вот почему, когда звонок начинал повторяться и делался все более настойчивым, слуги наши уже не могли с ним не считаться и, соображая, что времени у них теперь немного и что скоро надо снова приниматься за работу, во время особенно затяжного звонка вздыхали, и, подчинившись своей участи, лакей спускался выкурить папиросу за дверью, Франсуаза, отпустив на наш счет несколько замечаний, вроде: «Вот уж не сидится людям», поднималась в шестой этаж привести в порядок свои вещи, а метрдотель, взяв в моей комнате почтовой бумаги, торопливо принимался за свою частную переписку.

Несмотря на спесивый вид дворецкого герцогини, Франсуаза в первые же дни могла мне сообщить, что Германты занимали свой особняк не в силу незапамятного права, но наняли его сравнительно недавно, и что сад, в который он выходил неизвестной мне стороной, был довольно маленький и похожий на все смежные сады; и я узнал в конце концов, что там не видно было ни сеньёриальной виселицы, ни укрепленной мельницы, ни голубятни на столбах, ни печи для общественного пользования, ни риги в форме корабля, ни фортификаций, ни мостов, постоянных или подъемных, и даже переносных, равно как и застав или зубчатых стен. Но подобно тому как Эльстир, — когда бальбекская бухта, утратив свою таинственность, стала для меня лишь некоторым вместилищем соленой воды, заменимым другим таким же вместилищем где-нибудь на земном шаре, — разом вернул ей своеобразие, сказав, что это опаловый залив Вистлера, гармония серебристо-голубых тонов, точно так же и имя Германт увидело разрушение под ударами Франсуазы последнего источенного им жилища, — но вдруг один старый приятель моего отца сказал нам однажды, заведя речь о герцогине: «У нее самое блестящее положение в Сен-Жерменском предместьи, дом ее — первый в Сен-Жерменском предместьи». Разумеется, первый салон, первый дом в Сен-Жерменском предместьи был не бог весть что по сравнению с другими жилищами, которые я последовательно рисовал в своих грезах. Но в конце концов и он, — жилище на этот раз последнее, — обладал, хоть и в очень скромной степени, чем-то еще сверх составляющего его вещества, некоим сокровенным инобытием.

Отыскать в «салоне» герцогини Германтской и в ее друзьях тайну ее имени мне было тем более необходимо, что тайны этой я не находил в ней самой, видя ее по утрам выходящей из дому пешком или, выезжающей после полудня в коляске. Правда, уже в комбрейской церкви она мне явилась в свете некоей метаморфозы, со щеками, непроницаемыми для красок имени Германт и для послеполуденных часов на берегу Вивоны, на месте моей сраженной мечты, как лебедь или ива, в которых превратились бог или нимфа и которые теперь, подчинившись законам природы, спустятся в воду или будут колыхаемы ветром. Однако эти растаявшие блики, едва я с ними расстался, тотчас появились вновь, подобно розовым и зеленым бликам закатного солнца, после того как их разобьет весло, и в одиноких моих мечтаниях имя это скоро вобрало в себя запечатлевшееся в памяти лицо. Но теперь я часто видел ее у окна, во дворе, на улице; и тогда, по крайней мере если мне не удавалось включить в нее имя Германт, думать, что она и есть герцогиня Германтская, я объяснял это бессилием моего ума осуществить до конца акт, который я от него требовал; но и она, наша соседка, казалось, совершала ту же оплошность, и больше того — совершала ее спокойно, не ведая вовсе моих сомнений, не подозревая даже, чтобы тут была какая-нибудь оплошность. Так, герцогиня Германтская выказывала в своих платьях такую же заботливость о моде, как если бы, сделавшись в собственных глазах самой обыкновенной женщиной, она стремилась к той элегантности туалета, в которой с ней могли тягаться и даже превзойти ее другие женщины; я видывал ее на улице восхищенно глядящей на хорошо одетую актрису; а по утрам, когда она собиралась выйти из дому пешком, — как если бы мнение прохожих, вульгарность которых она так ярко подчеркивала, запросто прогуливая среди них свою недосягаемую жизнь, могло быть для нее верховным судом, — я замечал, как она совершенно серьезно, без всякой задней мысли и иронии, со страстью, волнуясь и раздражаясь, самолюбиво, подобно королеве, согласившейся представить на придворной сцене субретку, играла перед зеркалом столь для нее унизительную роль элегантной женщины, в мифологическом забвении природного своего величия она смотрела, хорошо ли расправлен ее вуаль, приглаживала рукава, приводила в порядок манто, вроде того как божественный лебедь совершает все движения, свойственные лебедю-птице, сохраняет глаза, нарисованные по обеим сторонам клюва, не одушевляя их взорами, и вдруг бросается на пуговицу или зонтик совсем по-лебединому, позабыв, что он бог. Но подобно разочарованному первым видом какого-нибудь города путешественнику, который думает, что, может быть, проникнет в его чары, посещая музеи, заводя знакомства с его населением, работая в библиотеках, я говорил себе, что если бы я был принят у герцогини Германтской, если бы я принадлежал к числу ее друзей, если бы я проник в ее жизнь, то я бы узнал, что в действительности, объективно, для других заключает под своей блестящей оранжевой оболочкой ее имя, поскольку ведь приятель моего отца сказал, что круг Германтов занимает особенное положение в Сен-Жерменском предместьи.

Жизнь, которую, по моим представлениям, там вели, имела истоком нечто отличное от опыта и казалась мне настолько своеобразной, что я бы не мог вообразить на вечерах герцогини людей, у которых я когда-то бывал, — людей реальных. Ведь если бы они не в силах были внезапно изменить свою природу, то вели бы разговоры, подобные тем, которые были мне известны; собеседники их, может быть, унижались бы до ответов им на таком же человеческом языке; и на вечере в первом салоне Сен-Жерменского предместья случались бы мгновения, тожественные тем, которые я уже переживал: вещь совершенно невозможная. Правда, ум мой смущен был некоторыми затруднениями, и присутствие тела Иисуса Христа в облатке казалось мне не более загадочной тайной, чем этот первый салон Сен-Жерменского предместья, расположенный на правом берегу Сены и так, что я мог по утрам слышать из моей комнаты, как в нем выбивают мебель. Но демаркационная черта, отделявшая меня от Сен-Жерменского предместья, несмотря на всю свою призрачность, казалась мне от этого лишь более реальной; я ясно чувствовал, что половик у дверей Германтов составлял уже предместье и лежал по другую сторону этого экватора, — тот самый половик, о котором моя мать, видевшая его подобно мне, осмелилась однажды сказать, что он в очень плохом состоянии. Впрочем, могли ли их столовая, их темная галерея с мебелью красного плюша, которую я мог видеть из окна нашей кухни, не обладать в моих глазах таинственными чарами Сен-Жерменского предместья, не составлять его существенной части, не помещаться в нем географически, если быть принятым в этой столовой означало бывать в Сен-Жерменском предместье, дышать его воздухом, если люди, сидевшие, перед тем как идти к столу, рядом с герцогиней Германтской на кожаном диване в галерее, все принадлежали к Сен-Жерменскому предместью. Правда, и за пределами Сен-Жерменского предместья можно было иногда видеть на некоторых вечерах величественно восседающим посреди элегантной черни кого-нибудь из этих людей, являвшихся лишь носителями имен и при попытке наглядно представить их принимавших вид то турнира, то сеньёриального леса. Но здесь, в первом салоне Сен-Жерменского предместья, в темной галерее, были одни лишь они. Они являлись колоннами из драгоценного вещества, на которых держался храм. Даже для интимных собраний лишь среди них герцогиня Германтская могла выбирать себе гостей, и за обеденным столом, сервированным на двенадцать персон, они были как золотые статуи апостолов в Сент-Шапель, как символические священные столбы перед престолом. Что же касается клочка сада за особняком, обнесенного высокой каменной оградой, где у герцогини Германтской летом подавались после обеда ликеры и оранжад, то мог ли я воспротивиться мысли, что сидеть между девятью и одиннадцатью часами вечера на железных стульях — наделенных теми же качествами, что и кожаный диван — и не вдыхать особенных веяний Сен-Жерменского предместья было столь же невозможно, как предаваться послеполуденному отдыху в оазисе Фигюиг, не находясь в то же время в Африке? Лишь воображение и вера способны обособить от прочих иные предметы, иные существа, и создать особенную атмосферу. Увы, несомненно мне никогда не дано будет попасть в эти живописные места, ступить своими ногами по этим естественным неровностям почвы, полюбоваться этими достопримечательностями, этими произведениями искусства Сен-Жерменского предместья! И я довольствовался трепетным созерцанием (без надежды когда-нибудь на него ступить), — точно передо мной был передовой минарет, береговая пальма, первые фабричные постройки или опушка экзотической растительности, — истоптанного половика у заветных дверей.

Но если особняк Германтов начинался для меня у дверей его вестибюля, то на взгляд герцога служебные постройки по-видимому тянулись гораздо дальше. В самом деле, принимая всех квартиронанимателей за фермеров, крестьян, скупивших национальное имущество, с которыми нечего считаться, он брился по утрам у окна в ночной сорочке, спускался во двор, смотря по погоде, в одном жилете, в пижаме, в шотландском пиджаке редкого цвета из мохнатой материи или в светлом пальто короче пиджака и приказывал своему доезжачему пускать перед ним рысью недавно купленную лошадь. При этом не раз лошадь разбивала витрину Жюпьена, который приводил герцога в негодование, требуя возмещения за убытки. «Даже если не принимать в расчет всего добра, которое делает герцогиня в доме и в приходе, — говорил герцог Германтский, — какая низость со стороны этого субъекта предъявлять нам требования». Но Жюпьен оставался непреклонен, делая вид, что ему совершенно неизвестно ни о каком «добре», делавшемся когда-нибудь герцогиней. Однако она его делала, но так как невозможно простирать его на всех, то память об одном облагодетельствованном есть основание воздерживаться от помощи другому, который тем сильнее проникается недовольством. Впрочем, не только с точки зрения благотворительности квартал казался герцогу — и на довольно большом расстоянии — лишь продолжением его двора, обширным манежем для его лошадей. Посмотрев, как новая лошадь бежит рысью одна, он приказывал ее запрячь и объехать все соседние улицы, причем доезжачий бежал рядом с экипажем, держа в руках вожжи и гоняя лошадь взад и вперед перед герцогом, который стоял на тротуаре, огромный, одетый в светлое, с сигарой во рту, с непокрытой головой, вперив в бегущую лошадь любознательный монокль, пока, наконец, не прыгал на козлы и не начинал править лошадью сам, чтобы ее испытать, после чего отправлялся с новой запряжкой к своей любовнице на Елисейские Поля. Герцог Германтский здоровался во дворе с двумя супружескими парами, более или менее принадлежавшими к его обществу: с четою его родственников, которая, подобно семьям рабочих, никогда не бывала дома, чтобы смотреть за детьми, так как жена с утра уходила в «schola» изучать контрапункт и фугу, а муж — в свою мастерскую заниматься резьбой по дереву и тиснением кожи; затем — с бароном и баронессой де Норпуа, одетыми всегда в черное, жена — сдатчицей стульев в садах, муж — факельщиком, и по несколько раз в день ходившими в церковь. Это были племянники старого посла, нашего знакомого, которого недавно встретил на лестнице мой отец, недоумевая, откуда он идет; ибо, по мнению отца, столь значительная персона, поддерживавшая сношения с самыми выдающимися людьми Европы и вероятно весьма равнодушная к суетным аристократическим связям, не должна была водиться с этими безвестными дворянами, ограниченными клерикалами. Они поселились в этом доме недавно; Жюпьен, подойдя однажды во дворе к мужу, здоровавшемуся с герцогом, назвал его «господином Норпуа», не зная в точности его имени.