– Книг на белом свете много, очень много, их всё пишут и пишут, изредка пишут, конечно, таланты и даже гении, но куда чаще – посредственности, бездарности; к концу жизни выясняется, что читать надо немногие из книг. Только те книги, что могут уместиться на одной твоей полке, те, что и великие, и – близкие тебе, понимаешь? Вот, например, «Фауст», я, когда прочла по-немецки, давным-давно ещё…
На сей раз начинала она с Рабле.
– Я до слёз смеялась, до слёз. А знаешь, что есть лучшая музыка? Звон стаканов! Сейчас так сочно, так аппетитно, что облизнуться даже после сытного обеда захочешь, не сочиняют, рецепт утрачен.
Потом сравнивала Гоголя.
– На самом деле ни с кем не сравнимого, понимаешь? Картины и типы, созданные им, ни на что и ни на кого не похожи и поразительны, они невероятно смешны; боялась лопнуть со смеха и тут же чувствовала, что всё печально, ужасно, и от такой неустойчивости своих впечатлений, от двойственной природы самого сочинения, картины и смыслы которого вдруг начинали плыть, дрожать, колебаться, я испытывала что-то вроде морской болезни. Ничего более сложного и густого по содержательной начинке своей я, пожалуй, и не читала: то, думаю, поняла, это – поняла, а через строчку вижу – нет, всё совсем не так. Всё у Гоголя живое-живое, а будто бы – потустороннее, весь мир наш для него был фантасмагорией, понимаешь?
Но несравнимого Гоголя с Данте она лишь в том смысле сравнивала, что Данте в своей величайшей поэме всё задуманное осуществил – написал Ад, Чистилище и Рай, а Гоголь в «Мёртвых душах» своих, тоже в величайшей поэме, тоже, как и у Данте, трёхчастной, если судить по собственному гоголевскому плану, только первую часть, как бы условно-адскую, сочинил, вторую, про чистилище, сжёг, – сжёг на глазах плачущего слуги, а третью часть, райскую, где и сам Чичиков стал бы ангелом, и вовсе отказался писать, почувствовал, видимо, что гениальную первую часть «Мёртвых душ» не дано ему по литературным качествам превзойти, что даже ему, Гоголю, ему, которому только и ведомо было тайное будущее России, не дано написать убедительно рай, возделанный на русской почве; и вскорости в муках умер… Ну никак, никак не мог он дописать на должном – высочайше-небесном – уровне свою книгу и, наверное, от этого умер…
– Несравнимого? – переспросил.
– А как гениев сравнивать, как выбирать из них самых-самых – тараканьи бега устраивать?
Нельзя сравнивать… вздохнул с облегчением.
– И вот ещё почему «Мёртвые души» так и остались без продолжения, – заулыбалась, – потому, возможно, что Гоголь просто-напросто раздумал сообщать нам, куда именно мчится Русь… Я учила в гимназии наизусть, и тебя заставят учить: «Куда несёшься ты, дай ответ… не даёт ответа». Вот и Гоголь свой окончательный ответ бросил в пылающий камин, понимаешь?
Умильно на него посмотрела.
– Знаешь, Юра, – избавилась от хитрой улыбочки, тоже вздохнула, но уже тяжко, протяжно, затем заговорила серьёзно: – Перед Данте я благоговею и преклоняюсь, Данте как бог для меня, поэтический бог, разве он не творец выстроенной из слов вселенной? Но… я как-то подумала грешным делом, что каждый писатель, когда берётся за перо, хочет написать свою «Божественную комедию», чтобы самому себе и нам, алчущим духовного откровения, всё рассказать о жизни, любви и смерти, но писатели эти, в подавляющем большинстве своём, бездарны, никто о претензиях их на объяснение мира так и не узнаёт, так как сами претензии эти оказываются дутыми, и поэтому Данте один, один, никем не превзойдённый, с ним и сравниться-то в достоверности фантастических картин некому, разве что Гоголю и… Понимаешь? Но… я ещё, тьфу-тьфу, не выжила из ума, и, по-моему, никогда при обсуждениях сложных книг не числилась в твердолобых, но, Юра, знаешь ли ты, что за вопрос меня изводил много лет и не даёт до сих пор покоя? И у Данте ведь ад выписан убедительнее, на мой взгляд, чем рай, адские картины у него захватывающе, до замешательства с ознобом, зримы и ощутимы, от них кровь стынет в жилах, но и восторг испытываешь вдруг от сознания того, что родился когда-то на земле человек, способный это всё так пугающе подробно увидеть. Да, читая, я душевное равновесие теряла, терзалась, дрожь меня пробирала. Он будто бы не вообразил ад, а сам в аду побывал, в этом даже многие его современники не сомневались. Как-то бросились к Данте на улице в Вероне две женщины, понимаешь? Они вычерчивали палочками на земле круги ада, чтобы самим получше разобраться в его многокруговом, как у спирали, возвышающемся устройстве, и вдруг увидели идущего мимо закутанного в алый плащ Данте, попросили уточнить кое-какие обескуражившие их детали адского быта. А кто-то, напротив, высказал тогда простую, но глубокую мысль: ад, дескать, внутри нас, и поэтому зоркому Данте оставалось лишь заглянуть в себя. Правда, я сейчас, Юрочка, думаю вовсе не о местоположении и топографии ада. Вопрос мой, конечно, повиснет в воздухе, однако не удержусь и спрошу тебя во весь голос, – посмотрела ему в глаза: – Почему ад, именно ад, а не рай, так притягателен для искусства?