– Благочестивые сами ограничивают свою свободу.
– Где изучали вы, Анна Львовна, в таких тонкостях богословие?
– В начальной школе.
– Какая вы ядовитая, – Сиверский опустил голову, опять языком пощёлкал. – Так что, свободный порочно-греховный человек при попустительстве Бога так далеко зашёл, что в нашем мире уже поздно что-то менять?
– Поздно, мы обречены век за веком расхлёбывать скорби свои.
– И…
– И, надеясь безосновательно на отсрочку, покорно брести в сумерках, чтобы в какой-то миг, назначенный каждому, шагнуть во тьму.
– Но самотёчная, полная скорбей жизнь в сумерках-потёмках, нам самим, несмышлёным, отданная на откуп, – что это такое? Что?
– Разложить по полочкам, начав от Адама, или подать на блюдечке афоризм?
– Сойдёмся на афоризме.
– Извольте. Белковые тела высокочтимого вами Энгельса и тут ни при чём… Жизнь – приоткрою пошловатый секрет, который для меня в моём положении давно уже не секрет, – жизнь, вся жизнь, есть предсмертная мука. Можно и чуть иначе, увидев щёлочку просвета, сказать: жизнь – это долгие муки, которые оплачивают миг счастья.
– Аплодирую! – смешно защёлкал языком Сиверский. – Но коли сам Господь Бог в нашем человечьем назначении разуверился, чего ради, скажите, претерпевая мучения, всё-таки мы живём?
– Ай-я-яй, школьную программу забыли? Чтоб мыслить и страдать.
– Спасибо, напомнили.
– Пожалуйста!
– Что является земной первопричиной наших страданий?
– Тело. Во всех смыслах – болезное и смертное тело. Не зря ведь вне тела и душа не страдает.
– Логично.
– А теперь с вашего позволения я спрошу… Сначала я, по гроб благодарная за целебный корень, подлизывалась, но теперь, раз уж походя и всуе мы неосторожно Бога задели, а Бог – архитектор как-никак, ибо сотворил мироздание, я вам, вхожему в заоблачно высокие сферы, беспардонно вопрос задам, для меня, блуждающей в трёх соснах, сверхсложный вопрос, а для вас, поскольку вы понимать должны то, что делаете, а за поприще своё живот на алтарь положите, верю и надеюсь, простой: объясните-ка мне, Яков Ильич, что такое архитектура?
– Этот вопрос, – засмеялся Сиверский, – всегда загоняет меня в тупик.
– При всех моих реверансах я вам лёгкой жизни не обещала.
– Да я и не ждал от вас снисхождения…
………………………………………………………
По поводу смысла жизни Анюта ответила серьёзно вполне, без хитрой своей улыбочки, хотя, по правде говоря, отшутилась… И потом сказала как-то, вздохнув, что всякий прямой вопрос о вечно насущных смыслах многие склонны принимать за вызов приличиям. Да, поиск ответа на вопрос вопросов откладывался.
А Сиверский вообще не ответил на её вопрос, отшутился тоже.
Разве нет и на этот вопрос ответа?
Так что же такое архитектура?
Сколько длились поиски понимания, да ещё в самых разных, пожалуй, и неподходящих вовсе для глубоких размышлений местах, даже на пляже под бастионами Петропавловской крепости… Ожил уморительный рассказ Штримера о том, как изредка наезжал из Москвы консультировать студенческие проекты Руднев – да, тот самый крылатый Лев Руднев, собственной персоной, в хорошую погоду предпочитал консультировать студентов Академии художеств на пляже, ибо успевал истосковаться за месяц-другой в Москве по исключительным невским видам; тут же был и Сиверский, верный ассистент-оруженосец, оба раздетые: тощий узкоплечий Руднев с рёбрами наперечёт и выпуклым белым животиком, холёная бородка клинышком, очки – хрестоматийный чудак-профессор, хотя в треугольной, сложенной из газеты шляпе и просторных длинных чёрных трусах; а Сиверский в модных, безразмерных – так-то, не только женьшень в суровую эпоху дефицита умел из-под земли доставать! – в модных, безразмерных, в обтяжечку, да ещё красных плавках – разве не пижон? – массивный и лёгкий, литой атлет с курчаво-седой грудью; мало что серебряная волосяная скоба эффектно охватывала на затылке и висках загорелую лысину, так ещё, будто шкурку серебристого барашка к груди приклеили – Сиверского за эту серебряную курчавость посвящённые называли Сильверским… Студенты, скинув одежды, образовали сидячую очередь к профессору-академику-демиургу и для любого из них в каком-то смысле духовнику. Вставая, не без робости подходя за приговором или утешением по одному, раскладывали на песке чертежи, придавливали камушками уголки бумажных листов. Советы-пожелания и указания сидевшего на полотенце Руднева были невнятны, взгляд почётного профессора-академика-демиурга рассеянно скользил по чертежам, а заинтересованно ощупывал обнажённые женские, соблазнительно раскиданные окрест тела. Однако каждого студента или студентку, прежде чем пожурить их за нехватку прилежания, а затем добросердечно отпустить всем им учебные грехи, Руднев несколько театрально спрашивал: «Что такое архитектура?» В ответ – растерянность, онемение учеников; и – в соответствии с двойственностью натуры Сиверского – бесшабашно-хитрые улыбочки монументального Якова Ильича, величаво-важные покачивания куполообразным кумполом. Под конец консультации, как если бы был очень доволен молчаливой растерянностью студентов, замедленно царственным жестом длинной костлявой руки Лев Владимирович обводил затенённую Дворцовую набережную, солнечную колоннаду Биржи, мосты, высившиеся над крышами златоглавый Исаакий и башню Адмиралтейства со сверкавшей иглой, чтобы театрально громко, обращаясь уже ко всем юным дарованиям, а заодно и ко всем раскиданным по пляжу телам, изречь: «Всё это, как ни странно, и есть архитектура, друзья мои».