– Чему удивляться? Для Германтова по-прежнему нет ничего святого.
– В этой книге он усугубил недостатки всех своих прошлых книг: уход в крайности, явно избыточная философичность, перегруженность деталями.
– А громоздкость композиции?
– Непонятно даже, что на чём в этой махине держится.
– И, как всегда у него, телега впереди лошади.
– Конечно, это же его фирменный принцип: он ставит искусство впереди жизни.
– Да ещё неуместные личные излияния.
– Добавьте сравнения, которые он берёт с потолка.
– Фирменный стиль ли, печать психопатии, как хотите, так и обзывайте, – палец медленно вертится у виска. – Он ведь – не забыли? – даже не постеснялся Джорджоне с Хичкоком сравнивать!
– Да, он в своём разнузданно-разудалом постмодернистском репертуаре, язык без костей, а выводы, как всегда, притянуты за уши, – откликнется с гаденькой гримаской тот ли, этот из безликих доцентов, перебирая, будто чётки, корешки-вершки каталожных карточек. Роль интерпретаций растёт, спору нет, однако Германтов, похоже, вконец свихнулся, фантазии, которыми он без стеснения упивается, одним махом отменяют объективные факты.
– Всё хуже! Наш многоуважаемый ЮМ не отменяет, а выхолащивает факты и жульничает, заигрывается фишками; он не концептуалист, которым слывёт, он шулер и подтасовщик.
– Наплодил фиктивных сенсаций…
– Да ещё сумел им придать надлежащий лоск…
– Почему-то сенсации-однодневки – живучи, почему-то любые измышления и идейные подставы ему прощают…
– Сила внушения? Он-то уверен, что всё, что ни напишет, сойдёт за новое слово, но мы почему играем по его правилам?
– Считает ниже своего достоинства хоть что-то доказывать! Спровоцирует драку, чтобы кони с людьми смешались, а потом ехидно на кучу-малу посматривает.
– И когда всё это начиналось?
– Давно. Помните его веснушчатую пассию, Гарамову – видную такую, с норовом? Так отец её, говорят, был большой шишкой во внешней разведке, под дипломатическим прикрытием за границей жил, он-то, говорят, и потащил волосатой ручищей Германтова наверх.
– Но как же столько лет Германтову удаётся дурачить публику?
– Изворотливая отсебятина – на каждой странице!
– Отсебятину-то как раз и выдаёт он за самобытность, да ещё и обнажается, бравируя самобытности ради своими изъянами, подмешивает к наукообразным рассуждениям личные откровения.
– Да, личные излияния-откровения.
– Эксгибиционист!
– Несомненно. А всякий замысел нашего псевдоискреннего безответственного ЮМа – вымысел.
– Ненаучная фантастика?
– Антинаучная.
– Причём вовсе не безобидная. Своими провокациями-сенсациями он убивает сам жанр искусствоведения.
– Убивает? Это уж чересчур, скорее – измывается над традицией. Но жанр по милости неразборчивого в средствах Юрия Михайловича опасно мутирует.
– Да, в «Стеклянном веке» вдребезги всё, что вроде б устоялось уже, разбил.
– Он, – со вздохом, будто последним, и с уморительно-скорбным видом, – ворует наш воздух, вскоре нам нечем будет дышать.
– А какое самообладание? Горазд взбивать из пустоты пену без тени сомнения на лице, артист.
– И вечно снисходительно-презрительная у него мина.
– Законченный сноб!
– Да… трезвая самооценка ему не грозит, а как глянет… Не знаю, как вы, а я чувствую, что под взглядом его превращаюсь в пигмея.
– И не иначе, как все мы, все, перед ним виноваты.
– Когда он и свысока глядит, то всё равно думает о чём-то своём.
– Исключительно о себе любимом и выдающемся круглые сутки – во сне и наяву – думает!
– При этом пыль в глаза не забывает пускать.
– Смешивая пыль с перцем!
– Позёр, во всём позёр – и в лекциях своих, и в книгах.
– А в какой артистичной позе, чуть склонив голову, он любит перед лекцией между сфинксами постоять! – палец вертится у виска. – Наш задумчивый гений на берегу пустынных волн…
– Да, не совсем нормален он, не совсем, я частенько из окон зальной анфилады за ним наблюдаю… Может быть, на него там, у воды, что-то возвышенное, что нам не понять, нисходит…