В легендах детства, когда, маленький, еще не способный ходить, но уже мыслящий, лежал он в своей гимном воспетой колыбели, а его мать пела ему эти древние песни, ему довелось услышать о существовании Великих Спящих. Эти Спящие, Сном своим длящие мир, все еще спят и, возможно, никогда не проснутся. Помню, это уже тогда удивило меня: как это, никогда не проснутся? Что, так и будут спать? Мой маленький ум никак не мог смириться с такой бессмыслицей. Но моя мудрая мать сказала мне: и твой отец, и твои дяди кровно заинтересованы в том, чтобы Великие Спящие никогда не проснулись. Потому что, когда они проснутся, и потянутся, и вдруг увидят этот удивительный, несовершенный мир, ими когда-то созданный, и увидят людей, созданных когда-то ими же, и увидят Вершину и власть ее, и многочисленных, жадных, темных Детей Нуна и власть их, и увидят других и их власть, гнев поднимется в них, и Великие Спящие уничтожат мир. А пока они спят, длится и жизнь этого мира. И, заключила мудрая мать моя, длится и наше им правление.
Но Мес вернулся к этим еретическим мыслям позднее, и так как к тому моменту он был уже много мудрее себя, младенца, так как постиг уже некоторые тайны, основами лежащие под загадками света, так как стал уже ходячим символом рунной мудрости, и многие пытались расшифровать эти руны, — ему все же что-то удалось. Он выдвинул свою, герметическую теорию.
Бог есть бесконечная духовная сфера, центр которой находится в любой точке вселенной, а окружность нигде. Эта сфера, где ничто не случается, ничто не проходит, ничто не гибнет, где все времена суть настоящие, отмечает не только те события, которые уже произошли в дольнем мире, но и события грядущие.
Позднее он пересмотрел эту свою дерзкую концепцию, склонившись более к фантомам своих детских лет, — к осознанному пониманию присутствия Спящих. Но и людское простонародное отношению к Богу ему очень нравилось («он добрый, хороший. И он один»). В целом же, не все так сложно. Но и не все так просто. Может, Спящих много. А может, и нет: есть только один Спящий, который никогда не просыпается. От его имени выступали многие. И он сейчас решил навестить самого известного из них.
Не всякому дано умение сдирать со Вселенной ее шкуру — чихая, он отдирает от горячих звезд-карликов пыльные лохмотья галактик, обнажая гнилую мездру бесцветных туманностей и тошнотворные язвы черных дыр, оголяя кровоточащие вздрагивающие сердца пульсаров и сытые желудки благоденствующих планет. Вселенную, этот залежавшийся труп, безжалостно кромсают, соскабливая с него слой за слоем, — вот и пульсары отправляются в ведро для отходов, с хрустом и хлюпом отходит еще один покров, и тут глазам трупораздирателя открывается великое множество мельчайших шариков, отдаленно напоминающих клетки этого гигантского тела. Каждый из них столь мал, что не занимает и одной миллионной доли вивисецируемого организма, и столь велик, что вмещает в себя все, что только можно себе представить. Они пульсируют, мигают, вздрагивают, светятся, разноцветные, немые, они говорят. Это — Вихрящиеся Миры, и у каждого есть или был обитатель. И если в нем есть нужда, его надо искать. Это не так трудно, как кажется сначала, но есть здесь свои нюансы. В первую очередь, откинем черные шарики, где не светится жизнь. Это — мертвые Миры, они скоро погибнут. Потом отбросим слабо светящиеся, мигающие, колотящиеся прерывисто, словно маленькие неуемные сердца, — они скоро умрут. Остаются миры разноцветные, горящие сильным, ровным пламенем. Это то, что нам нужно. О, не думайте, их совсем немного, и долго искать уже не придется.
Не всякому дарована сила — содрать со Вселенной ее пыльную, пропахшую потом звезд шкуру.
Здесь была улица. Он усомнился в правильности своего выбора. Улочка была небольшая, по сторонам возвышались шпалеры вьющихся роз, чей сильный аромат густо стоял в теплом воздухе. За этими кустами ничего не было видно, зато в самом конце улочки виднелся ухоженный домик с красной крышей и темными ставнями. Мес направился к нему. Оказывается, кусты укромно оплетали затаившиеся в их тени скамейки, и на одной Мес увидал Жиро. Тот сидел и читал какую-то книжку. Он поднял глаза, и они встретились взглядом. В глазах того Мес внезапно прочитал какое-то странное торжество, но тем не менее ни тот, ни другой не кивнули. Но Мес уверился в том, что попал правильно.
Вблизи дом выглядел следующим образом: крыша, крытая темно-красной черепицей, розоватые стены, крестообразные фрамуги, дверь, позаимствованная, видимо, из какого-то средневекового собора, — с многочисленными резными фигурками святых и несколькими сценами, смысл которых уже был утрачен за давностью событий. Мес вежливо и троекратно постучал, но ответа не услышал. Тогда он вошел и оказался в небольшой передней. В углу стоял посох. Под деревянную скамью были задвинуты простые истрепанные сандалии. На гвоздике висел терновый венец. Вешалку украшал старый грязный хитон, весь в подозрительных пятнах. Мес толкнул еще одну дверь.
Тут его встретил некий Рафаэль Гольбах — с ним Мес никогда не встречался, но много о нем слышал. Этот Рафаэль Гольбах молча обрызгал Меса какой-то холодной и обильной водой, толкнул к следующей двери.
Там Меса принял небезызвестный Габриэль Катабан, с брезгливой миной щепотью зачем-то прочертил перед и над ним воздух, направил далее.
В большой комнате Мес снова увидел Жиро, одетого теперь уже в торжественные одежды.
— Войди, — провозгласил тот, — и пройди меж этих двух священных горящих светильников.
И действительно, посреди залы стояли два треножника, на конце которых горел огонь. Мес пожал плечами и прошел между ними. Жиро приблизился к нему.
— Он сейчас отдыхает, — вполголоса произнес он, наклонившись к уху Меса.
— Так он все-таки здесь?
— Да. Он здесь. Сейчас он отдыхает. Скоро ему вновь придется идти на Великую Лысину. Он набирается сил.
Из-за закрытой (очередной, как думалось Месу) двери — золотой, с вкрапленными сапфирами, — донесся приглушенный голос:
— Кто там, Михаил?
Жиро встрепенулся, полуобернулся к двери, как будто собираясь бежать на зов.
— Пусть входит, Михаил, пусть входит, — послышался тот же голос.
Жиро как-то по-новому, оценивающе посмотрел на Меса.
— Иди, — сказал он. — Он призывает тебя.
— Какая честь! — проворчал Мес и — вошел.
Я думал, что, увидев его, погибну от последствий несдерживаемой нервной трясучки, вызванной немыслимым гневом. Но вот он, сидит передо мной, — и ничего. Он не встретил меня подобием золотого деспота или немощного нищего. Не держал меня в передней, не давил великолепием покоев. Он — не царь, не рекс. Просто — он. И Мес сразу же узнал его имя — Хесус Гассенди-Кларендон. Высокий светловолосый человек с негустой бородкой, упершись в подбородок рукой, сидел боком к нему и писал перстом по полу. Мес кашлянул, тот вздрогнул и поднялся, улыбка озарила его лицо.
— Как я рад, что это ты! — воскликнул он. — Да, это мое имя на сегодняшний день. Вчера оно было другим, а завтра будет третьим. Не правда ли, смешно? К этой странности я и сам никак не могу привыкнуть. Как я рад тебя видеть! Меня ведь никто не навещает, спасибо, мои слуги бегают туда-сюда и хоть как-то доносят мне о ваших быстро сменяющихся новостях. Но ты хитер! Будете искать меня и не найдете, и где буду я, туда не сможете придти. Но ты пришел. Ну ладно. Видишь ли, я знаю, почему ты здесь, когда даже ты сам толком этого не понимаешь. И я ведь что-то могу. За продолжительное это время я научился в каждом распознавать его нужду, а в тебе нужд таких много. Я отру тебе всякую слезу. Компании здесь никакой, ну какая здесь компания? Таких острословов, как вы, можно найти только там, на Земле, но я же не могу перенести сроки своего прихода лишь из-за того, чтобы послушать парочку анекдотов, точно? Как там было: «Лопата в руке моей, и буду я очищать гумно…» тра-та-та… «…а солому сожгу огнем». Как ты меня нашел? Неважно. Часто приходилось слышать: «Боже! Не промолчи, не безмолвствуй, и не оставайся в покое, Боже! Ибо вот, враги твои шумят, и ненавидящие тебя подняли голову. Против народа твоего составили коварный умысел, и совещаются против хранимых тобою. Сговорились единодушно, заключили против тебя союз. Боже мой, да будут они как пыль в вихре, как солома перед ветром». Не огонь надобен, но вода. Есть ли между суетными богами языческими производящие дождь? А кто будет пить мою воду, которую дам ему, не будет жаждать вовек. Там часто устраивают аутодафе? Кстати, я тут читал книжку одну, затерялась, ну ладно, так вот, ее тоже неплохо бы сжечь. А почему ты не стал Архонтом? Знаешь, ведь мы не могли тогда найти тебя, ты ведь такой забулдыга и упрямец: «Нет, буду исполнять и длить свое Ремесло!» Люблю упрямцев, ибо они внидут в царствие небесное. Да, я тут отыскал недавно самый верный путь общения с моим отцом, но он, оказывается, спит. Представляешь, он, оказывается, спящий! Ну это надо же! А я сколько бился, и все впустую. Эхе-хе, Господи! Оставлен есмь. Ничего, обойдусь без него. Скажи, а там меня по-прежнему любят и чтят? Я ведь люблю его, этот милый маленький мирок, помнишь те незабываемые ночки, и костры, и факелы? А сказочку про сеятеля помнишь? Она восхитительна. И принесло иное тридцать, иное шестьдесят, и иное сто. Я тут много думал, и знаешь: ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его; но что исходит из него, то оскверняет человека. Здесь терпение и вера пророков. Я одного боюсь — забвения. Недавно тут пришел один, а я спрашиваю его: откуда ты пришел? А он мне говорит: я ходил по земле, и обошел ее. Сила красивой фразы. Кстати: кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше бы, если бы повесили ему на шею жернов и бросили его в море. Шучу. А вообще удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели кому-нибудь достичь меня. Но видишь эти великие здания? Все это будет когда-нибудь разрушено, так что не останется здесь камня на камне, и другой придет сюда. Но пока я в силе и — дай, сниму проказу с тебя. Но ты не хочешь. Знай, никто не в силах исцелить проказу и паршу, а только сила чистой души. Я многое пережил и такова моя участь: снова и снова переживать то же. Но и участь мира такова, чтобы я терпел за него. Вначале было это забавно, но никакая забава не может кончаться так, каково кончилась моя. Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло. Легко и смеясь я взял на себя крест свой. Но плачу и горюю и приношу жертву сейчас. А вы горечь гефсиманскую объясняете хандрой и несварением желудка, неверы! Как твое имя? Легион! Заступницу мудрую обижали, а себя при этом не обижали ли? Ладно. Я всегда не в духе перед мукой. Ты тоже пастырь, ты поймешь. А внутри спрашиваешь себя все равно: что есть истина? Несчастный! Осталось только руки умыть, чтобы окончательно походить на так же колебавшегося. Думаешь — вот, пустосвят глаголит! Однакоже и пустые слова родят отклик, а тем более слова острые, как меч, из уст выходящий. Не убивать вас хотел, но жить в мире. Не суд вершить, но жить в мире. Не казнить, но миловать, ибо силен. А вы, язычники? Горе вам! Осла боитесь? Но оседлал уже его сын человеческий однажды, к земле пригнетая. Знайте, до сего момента я был милосерд. А овцы мои? Больны. Наги. Горды. Бедное стало мое овец заблудших. А я даже не знаю, кто отец мой, а он не знает, кто сын его, которому все предано им. И свет, который во мне, не есть ли тьма? Бог стал в сонме богов, среди богов произнес суд. Доколе будете вы судить неправедно и оказывать лицеприятие нечестивым? Давайте путь бедному и сироте, угнетенному и нищему оказывайте справедливость. Избавляйте бедного и нищего, исторгайте его из руки нечестивых. Не знают, не разумеют, во тьме ходят; все основания земли колеблются. Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы. Но вы умрете, как человеки, и падете, как всякий из князей. Некому сказать мне все, ибо уподобился свече на высоком подсвечнике, и свет ее виден, но недоступен для ближних. Но он ли тьма? Я думаю, видишь, я мыслю, хоть и называешь ты меня про себя «рака». Но и безумным можешь назвать. Я же — всего лишь хлеб, которым насытится жизнь мира. А вы воду хотите пролить, а хлеб бросить на попрание скотам. Лазари, идите вон. Ибо мертвы. Одни говорят про меня: он добр, и другие, что я обольщаю народ. Ни так и ни так, стадо! А иначе. Маловерные, зачем они усомнились? Но знаю, знаю: человек имеет мысли двоящиеся, а такой человек не тверд во всех путях своих. Вот и пролагаю путь его, хоть собственный мой путь есть via dolorosa. Ладно, что делаешь, делай скорее. Уже время.