Встретила Гермогена супруга Филарета Аксинья Ивановна, ныне инокиня Марфа. Низкорослая, с суровой приглядкой, она замерла возле порога, как бы не желая пропустить гостя далее. Гермоген мгновенно уловил и её настроение, и сходство с родным дядькой — Михайлой Глебовичем Салтыковым. Истая Салтычиха. Гермоген хотел спросить, дома ли Филарет, но тут выскочил из соседней комнаты чернявый большеглазый подросток Мишатка, неуверенно глянул на мать, потом на гостя. Гермоген отметил про себя, что мальчик не в салтыковскую породу пошёл, а в романовскую. Аксинья Ивановна перехватила взгляд Гермогена, насупилась. Ей были ведомы разговоры патриарха, прочившего на престол сына её Михаила, и она кипела гневом. На кой оно — царство! Животы бы свои спасти... Да и знала о замыслах дяди видеть на русском престоле польского Сигизмунда. А Михайла Глебыч свои затеи доводит до конца.
Узнав, что Филарета дома нет, Гермоген не воспользовался вынужденной любезностью хозяйки, не прошёл в горницу, но, благословив Аксинью Ивановну и сына её, вышел во двор. Он понял, чего опасалась Аксинья Ивановна, и знал, что с Филаретом о том беседовать не станет. Было много иного, о чём надо с ним потолковать. И первым делом отговорить народ, чтобы не присягали царю-иноверцу. Да как это сделать? В России началось правление «семибоярщины», то есть коротенькой Боярской думы из семи человек: Ф. И. Мстиславский, И. М. Воротынский, А. В. Трубецкой, А. В. Голицын, И. Н. Романов, Ф. И. Шереметев, Б. М. Лыков. Предположительно входил туда (восьмым) и Василий Голицын.
Никакого добра от этого правления народ не видел. Говорили: «Лучше грозный царь, чем «семибоярщина». Саму Думу иронически называли «седьмичные бояре». Беспорядков в Москве да и по всей державе стало больше, а защищать было некому. Да и сами «седьмичные бояре» склонялись к установлению в России польского господства. Калека Иван Романов на днях выговаривал Гермогену за то, что он мешается в дела державные, говорил, что надо позвать в Москву гетмана, дабы унял беспорядки.
Гермоген понимал, что надо противопоставить голосу Ивана Романова, имевшего силу в Думе, мнение его брата Филарета. Встретились они случайно, возле Успенского собора. Время в Кремле было тихое. Весь народ был на площади, где шёл спор, призывать или не призывать польского короля. Филарет тоже казался озабоченным. Клобук и новая мантия с изображением на ней святых угодников придавала ему величественный вид. Красивые черты породистого лица. Мать его была из рода древних князей суздальских, одной крови с Шуйскими. Испытания наложили на его лицо печать суровой замкнутости. Поклонившись патриарху, он всё с тем же холодным достоинством продолжал свой путь.
— Филарет, что идёшь и не печалишься? Не ищешь беседы с патриархом? — спросил Гермоген, в свойственной ему простонародной манере вступая в беседу.
Филарет остановился, внимательно посмотрел на патриарха.
— Как не печаловаться, владыка? Да что велишь делать?
— Али не ведаешь, о чём шумят ныне скверные кровопролитники? Им польский король надобен. Им смута — мать родная... Чаю Божьего вспоможения я от тебя, Филарет, тщания и дерзания на мятежников, да перестанут бунтовать народ... Слышишь, как шумят у Лобного места? Там и крамольники священного чина, что прельстились вместе с мирянами... Твоё увещание будет иметь силу. Народ чтит тебя за великие страдания...
Так они вместе вышли на площадь. И немало дивились тому люди, видя рядом патриарха, избранного освящённым собором, и рядом наречённого тушинцами патриарха Филарета. Однако мантия митрополита на Филарете подкусывала языки лукавцам. Вот он поднялся на Лобное место, и враз наступила тишина.
— Чада мои! Христиане православные! Болезную вместе с вами: вы прельстились лукавыми речами!.. Послушайте совета многострадального иерарха: не прельщайтесь! Мне самому доподлинно известно королевское злое умышление над Московским государством. Он хочет завладеть нами вместе с сыном своим и нашу истинную христианскую веру разорить, а свою латинскую утвердить...
Тотчас же послышались насмешливые возражения:
— Ты, митрополит, один думал али с кем ещё?
— Не мешайся в наши дела, Филарет! Ты пасёшь церковь, а не государство!
— Филарет, ты не своему ли сыну норовишь?
И ни одного голоса в поддержку. Филарет не стал убеждать толпу и тотчас удалился, о чём Гермоген очень сожалел. Он знал, что многие охуждали гордый и строгий вид Филарета и то, что он никому и ни в чём не потворствовал. Сам Гермоген видел в нём сильного и гордого человека, привыкшего полагаться только на себя, очень самолюбивого и склонного к некоторому самомнению. Таков был уж этот характер, сложившийся в сопротивлении тяжёлым обстоятельствам жизни.