Достоевский. Отступление шестое
...Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит? Да весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка...
И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены.
Собр. соч., т. IX, стр. 304 - 307
Очень легко, констатировав дурное поведение статистических кривых, отделаться от них успокоительной формулой, гласящей, что наряду с неважной молодежью есть-де и хорошая и даже прекрасная. На самом деле, как я уже говорила, разрушительные тенденции берут свое начало из того же Источника, Что и граждански мятежные: и те и другие не выдуманы.
При всем стремлении к оригинальностям и эскападам Мейлер не стесняется добросовестно сослаться в опыте поколения на уроки крушения иллюзий в 20-е годы, в пору экономической депрессии и в послевоенную пору. «Вероятно, мы никогда не сможем вычислить меру психической травмы от концлагерей и атомной бомбы, бессознательно перенесенной каждым, кто только жил в это время».
А спустя десять лет теми, кого еще не было тогда на свете, прибавим мы, теми, кто получил об этом информацию уже, так сказать, из вторых рук - из книг, из кинофильмов, а может быть, каким-то образом уже закодированную природой в наследственных генах тех, кто жил в это время сам (прошу прощения у специалистов за смелую метафору).
Впервые в истории смерть, которая вечно мучила человечество как проблема личная, практическая, отвлеченная, философская, предстала в прозаическом обличье бюрократической системы, обезличивающей, уравнивающей всех и вся, лишенной ореола героизма, печали или трагического, деловито и безымянно подсчитывающей зубы и волосы жертв - гения и труса, доброго человека и мерзавца; предстала как dues ex machina, поражающий не только в сегодняшнем существовании, но и в семени, в будущих поколениях; предстала как глобальная угроза всему живому и навсегда...
И если уж суждено жить вечно со смертью, резюмирует Мейлер этот жестокий опыт своего героя, то из всех угроз - мгновенной атомной смерти, относительно быстрого уничтожения в газовой камере или медленного умирания личности в конформизме - не лучше ли добровольно избрать немедленную опасность, полный разрыв с обществом, существование без корней, подчиненное лишь мятежным порывам собственного «я»?..
Если обозначить суть дела в одной-единственной, всем известной, ставшей общим местом и тем не менее безнадежно правильной формуле, то надо будет сказать об утрате идеала.
Памела Джонсон недаром упоминает о Нагорной проповеди, втоптанной в прах.
Может показаться странным, что «плотина прорвалась», по ее выражению, лет десять назад, иначе говоря, через десять лет после окончания войны. Кажется, было бы естественно искать корни насилия и жестокости в «родимых пятнах» военного времени: в привычке вчерашнего солдата бомбить, стрелять, взрывать. Однако ж «это» дало себя знать через десять лет после войны, когда поколение фронтовиков стало поколением «отцов». «Это» было бурной реакцией на несбывшиеся надежды послевоенного десятилетия, на несостоявшееся торжество разума и человечности в послевоенном мире.
Цинизм рассеивался в воздухе, как радиоактивные осадки эпохи «холодной войны». Послевоенный экономический бум помножился на духовный разброд. Он принес процветание, но не принес счастья, ибо доказал, что Иметь при всех своих преимуществах перед Не иметь, и даже будучи возведенным всяческой рекламой в ранг божества, все же не имеет силы идеала. Взамен прежних экономических кризисов разразился духовный кризис невиданной силы.
Усталость, страх, несбывшиеся надежды, неосвоенные скорости, неожиданные материальные возможности, нескончаемый поток информации создавали то «отчуждение» человека, о котором говорит Мейлер, то Общество Равнодушия, о котором говорит Памела Джонсон.
На этом фоне материального улучшения и морального опустошения возник «хип» с его экстатическим джазом, узаконенными наркотиками и «ménage-a-trois», с его разболтанной походкой (к которой потом по созвучию со словом «hip» - «бедро» - приурочили его название), с его собственной модой одеваться назло всеобщей моде и невнятным языком ассоциаций и намеков, составленным из немногих общепонятных слов, с его «антиморалью», выведенной как антитеза из всего, что исповедуют «скуэр».
«Скуэр» - это благонамеренные люди, мещане, обыватели, это законопослушное общество и общество лицемерное, это посредственности, конформисты, Люди-Как-Люди, и еще как угодно иначе.
«Хип» - это «хип».
Вот кое-что из весьма пространной таблицы ценностей, составленной Мейлером на эту тему:
«хип»
«скуэр»
дикий
романтика
инстинкт
негр
полночь
нигилистический
вопрос
кривая
я
воры
святой
Хейдеггер
секс
тело
дифференциальное исчисление
настоящее
Пикассо
секс ради оргазма
сомнение
убийство
марихуана
практичный
классика
логика
белый
день
авторитарный
ответ
прямая
общество
полицейские
священник
Сартр
религия
разум
аналитическая геометрия
прошлое
Мондриан
секс для удовольствия
вера
самоубийство
алкоголь
и многое еще другое...
Разрыв между «хип» и «скуэр» произошел со скандалом, который Мейлер назвал «сексуальной революцией». И здесь мы подходим к истокам того, что через десять лет Памела Джонсон назвала .«тотальной вседозволенностью».
Секс был последней баррикадой, последней линией самообороны, занятой личностью в ее неравной борьбе с обществом.
Не любовь. Во всяком случае, не любовь в том смысле, в каком мы привыкли ее понимать. Ибо, даже не увенчиваясь законным браком, она была уже причислена к числу общепринятых и общепризнанных, так называемых «вечных» ценностей.
Даже когда она была вызовом предрассудкам, войне, властям, как у Хемингуэя, она тем более требовала гармонии душ.
Любовные истории Хемингуэя, при всей демонстративной вульгарности их лексикона, по большей части идилличны. Когда-то «Фиеста» казалась крайней точкой отчаяния и сексуального бунта. Теперь в отдалении времени она представляется едва ли не мысом Доброй Надежды.
Искусство всегда так много занималось любовью не только потому, что любовь - это любовь, что в ней «все высокое и все прекрасное». Любовь всегда была форпостом свободы в борьбе с тиранией общества.
Формы времени менялись; любовные отношения тоже. Но отношение любовь/общество никогда в искусстве не приравнивалось к единице. Оно всегда питало духовное напряжение личности.
Для героев Хемингуэя секс был формой бунта против традиционного лицемерия, а гармония душ - линией Мажино против угрозы постоянно наступающего хаоса.
Схема! - возразят мне. Как можно втискивать живое чувство в... Быть может. По, увы, гармония душ, как и исступление тел, входит составляющей в общее уравнение эпохи...
После второй мировой войны очередная баррикада традиционной морали без особого труда взята искусством, поскольку добродетельный семейный идеал все больше терпел фиаско в самой послевоенной действительности.
Понадобилось еще усилие духовного напряжения, чтобы молодежь в искусстве международной «новой волны» завоевала право на «свободную любовь». Не внебрачную, как понимали это слово после первой мировой войны, а именно «свободную»; от всего - от обязательств, от будущего, от родительских запретов, от ограничений пола, возраста, родственных отношений, от велений, так сказать, внутрисексуальной этики...