— Зеленый дом, выкрашенный дешевой краской, купленной по скидке, такую уже не купишь…
Но я уже не слышу продолжения описания по-французски.
Услышанного достаточно.
Лэрри ЛаСейл возвратился во Френчтаун, и я знаю, где его найти.
Пистолет. Он словно опухоль на моем бедре. Я иду по утренним улицам. Ветер дует мне навстречу, и он никогда не утихнет. Апрельское солнце жалит меня в глаза, но ветер тут же забирает его жар, гремя окнами магазинов и пиная мусор по углам и водостокам.
Останавливаюсь на углу Девятой и Спрус-Стрит, и смотрю на окна второго этажа трехэтажного дома, где мог бы быть Лэрри ЛаСейл. Подозревает ли он мое присутствие у своего дома? И знает ли он, что у него есть лишь несколько минут, оставшихся для его жизни?
Я спокоен. Сердце бьется ровно. Что значит еще одна смерть после всего, что я видел на полях и в деревнях Франции? Невинные лица двух молодых немцев всплывают в моей памяти, но Лэрри ЛаСейл ни в чем не невиноват.
Ступеньки, ведущие на второй этаж, сильно изношены. Много лет их не заменяли, и думаю о тех, кому приходится по ним подниматься после тяжелого рабочего дня на заводе или на фабрике. Останавливаюсь у двери квартиры, снимаемой Лэрри ЛаСейлом, опускаю руку в карман и касаюсь ствола, чтобы убедиться в наличии оружия. Долго стучу в дверь. Удары эхом отзываются в тихой прихожей.
Никакого ответа. Я жду. Снова стучу, на сей раз кулаком.
«Входите, дверь не заперта», — наконец, отвечает Лэрри ЛаСейл. Без сомнений это его голос — немного ослабший, но все же еще тот его голос, который приветствовал нас во Врик-Центре.
Внезапно начинаю колебаться и теряю уверенность — его голос пробуждает реальность того, что я должен сделать. Вхожу в квартиру, и в аромат горохового супа, кипящего на черной печи. Из большой зеленой кастрюли поднимается пар.
Он сидит в кресле-качалке перед черной угольной печью, и сощуривает глаза, чтобы рассмотреть, кто же к нему пришел. Он бледен, его глаза погружены в орбиты, словно в кинохронике, когда-то показываемой в «Плимуте», и теперь он кажется хрупким, словно сошедшим со старой, выцветшей и пожелтевшей со временем фотографии. Его глаза хлопают так быстро, словно он снимает рапидом мое перемещение по комнате. Может, моргание глазами это признак того, что он чего-то опасается? Мое сердцебиение усиливается донельзя.
— Френсис, Френсис Кассавант, — объявляю я. Важно, чтобы он сразу узнал, кто я — не хочу впустую тратить время.
— О, Френсис… — в его глазах высвечивается удовольствие. Он еще не знает, зачем я к нему пришел. — Заходи, заходи, — в его голосе звучит все тот же энтузиазм.
Он медленно поднимается из кресла-качалки, придерживая его, чтобы оно не качалось произвольно, и протягивает мне руку. Я подхожу к нему. Мы жмем друг другу руки, и в этот момент могло бы показаться, что мы вот-вот обнимемся, словно старые друзья и товарищи, словно учитель и ученик. Я делаю шаг назад. Его белые руки хватаются за воздух прежде, чем он опустит их и снова сядет в кресло.
— Садись, садись, — говорит он, указывая на стул около окна напротив его кресла. — Сними куртку и кепку… и шарф…
Я не двигаюсь и ничего не снимаю. Я не собираюсь надолго здесь задерживаться, лишь только для того, чтобы выполнить свою миссию.
— Не бойся, показать свое лицо, Френсис. То, что от него осталось, является символом того, насколько храбрым ты был. Серебряная Звезда — ты ее заслужил…
— У вас она тоже есть, — говорю я, стараясь найти ответ, и снова удивляясь тому, как Лэрри ЛаСалл всегда умеет находиться на шаг впереди каждого из нас. Теперь он знает о моем лице и о Серебряной Звезде.
Расслабившись в кресле и вздохнув, он пожимает плечами, словно он внезапно устал.
— Хорошо, что ты пришел… — говорит он, и на его лице выплывает все та же знакомая улыбка кинозвезды. — Это заставляет меня вспомнить старые добрые дни во Врик-Центре. Хорошие были дни, не так ли? Тот чемпионат по настольному теннису. Для тебя, Френсис, это был особый день…
Во мне поселяется глубокая печаль, словно зима вдруг пробирает меня до костей.
— Да, вы сделали это возможным. Вы дали мне победить.
— Ты пропустил пункт, Френсис, но ты заслужил ту победу. Игра тогда была важнее, чем счет. Ты играл как чемпион и заслужил свой приз…
Почему все должно было вывернуться именно так?
— …но те дни уже далеко. Война закончилась. Все изменилось. Теперь позади не только война, но и остальные трудности, — говорит он. Подняв руки, он рассматривает их, затем все свое тело. Он растирает свои бедра. — Никаких видимых ран, Френсис. Но я изношен. Поначалу это называли синдромом джунглей, но не думаю, что они действительно знают, что это на самом деле…
«Может, это твои грехи не оставляют тебя в покое?»
— А ты, Френсис. Ты придешь в норму? Все заживет? И будешь выглядеть иначе?
— Да, — у меня нет желания углубляться во все подробности или рассказывать ему о докторе Абремсе, потому что так или иначе со мной ничего уже не произойдет.
Тишина укутывает эту комнату, и он меняет положение своего тела в кресле. Я опускаю руку в карман и касаюсь рукоятки пистолета, чтобы напомнить себе о собственной миссии.
— Как ты смог попасть в армию в столь юные годы? — спрашивает он, фокусируя свои глаза на мне так же, как и когда-то, словно мои слова были важнее всего, что он когда-либо слышал.
Я рассказываю ему о подделанной дате рождения:
— В те дни они брали любого желающего.
— Ты же еще ребенок, — качает он головой, в его глазах сияет восторг. — И стал героем…
Я всегда хотел быть героем таким, как Лэрри ЛаСейл или кто-либо еще, но теперь я фальшивлю. И я устал ото лжи, и мне нужно избавиться от фальши.
Я смотрю мимо него в окно на залитую солнцем улицу:
— Я — не герой.
— Конечно, герой. То, что я слышал о тебе и читал в газетах…
— Знайте, почему я ушел на войну?
— Почему каждый уходит на войну, Френсис?
— Я ушел на войну, чтобы умереть, — говорю я тихо, словно на исповеди у Отца Балтазара. — К тому же я сильно испугался самоубийства. В войне, в бою, как мне показалось, умереть легче, и при этом бы не опозорил имен ни отца, ни матери. Я искал возможность умереть, а вместо этого убивал других, и двое из них были детьми, такими же, как и я…
— Ты спас свой патруль, упал на гранату…
— Когда я упал на ту гранату, то не старался никого спасти. Я увидел шанс в одну секунду покончить со всем, но не повезло. Взрыв разнес мне лицо, но я не умер…
— Почему ты хотел умереть, Френсис? — шепчет его голос.
— А Вы не знаете? — меня ошеломляет его вопрос, а затем я понимаю, что той ночью он меня не видел. — Николь… Николь Ренард.
У него отвисает челюсть, и он вздрагивает, словно от неожиданного удара.
— Той ночью я не ушел, — шепчет теперь мой собственный голос. — Я слышал, что вы делали с ней, а позже я ее видел: те ее глаза и то, что в них было…
Качая головой, он говорит:
— И из-за этого ты хотел умереть?
«И я все еще хочу это сделать».
— То, что вы с ней делали, а я ничего не предпринимал. Я только стоял за стенкой, позволяя этому случиться…
— Ой, Френсис. Ты слишком сложен для самого себя. Ты ничего не предпринял, и все время себя в этом должен винить, хотеть собственной смерти. Ты все равно не смог бы остановить меня, Френсис. Ты был всего лишь ребенком…
— И она тоже, — дрожат мои губы.
Из него исходит длинный вздох.
— И не по этой ли причине ты сюда пришел? Сказать мне это?
Я достаю из кармана пистолет.
— Я пришел за этим.
Я целюсь в него, мой палец на спусковом крючке.
Но моя рука дрожит, а из моих пещер начинает хлыстать водопад соплей, и я внезапно прихожу в себя, осознавая, что собираюсь сделать, и зачем на самом деле сюда пришел.
— В ту ночь вы могли бы поиметь кого угодно, — говорю я. Мой голос звучит уже слишком громко, отдаваясь звоном в моих ушах. — Любую из тех красивых леди. Но почему Николь?