— Отрекайся, ублюдок, или я тебя прямо сейчас кончу!
По лицу пленного текли слезы. Он не пытался вытереть их, и не стеснялся плакать.
— Нет, — сказал он. — Я не отрекусь.
Ахмед повернулся, и с ехидной усмешкой посмотрел на «комиссара».
— Он отказывается.
Араб вытащил кинжал, который находился у него на поясе, и сам подошел к Попову. Араб размахнулся, и вроде бы уже ударил, но в последний момент, неуловимым движением, направил оружие над головой у лейтенанта.
Попов с ненавистью посмотрел на него, но снова сказал:
— Нет.
Потом глаза его уставились в пустоту. Было видно, что он что-то проговаривает про себя.
«Неужели молиться?» — поразился Сайдулаев.
В этот момент он почувствовал большое удовольствие от того, что грязный и вонючий русский ухитрился посадить в лужу наглого и самоуверенного ваххабитского «комиссара». И это удовлетворение явственно отразилось у него на лице.
Араб посмотрел на Ахмеда, обо всем догадался, все понял, и вспылил. Он тоже не любил проигрывать, и, тем более, быть смешным. «Комиссар» размахнулся, и на этот раз не стал менять направления удара. Великолепная дамасская сталь прошла сквозь тощую шею как нож сквозь масло. Голова отлетела в угол, а тело немного постояло, и упало вперед.
Часть 4
Горький и хмурый был этот ноябрь 1996 года в городе Махач-Юрт. Целыми днями стояли унылые сумерки, плавно переходящие во мрак ночи. Такие же сумерки и мрак царили в душах военных — как вернувшихся из Чечни в место постоянной дислокации, так и выведенных оттуда для обустройства на новом месте.
Ситуация была непонятная — «мы что, товарищи, проиграли войну»? — что делать дальше-то? Ненависть к генералу Лебедю была почти всеобщей. «Предатель» — это было самое мягкое из того, что говорилось о нем не только в курилках, но даже на вечерних совещаниях у командиров батальонов.
Конечно же, резко усилилось желание среднего и младшего командного состава уволиться из армии. Были минуты, когда и Мищенко хотелось все бросить к чертовой матери, и убежать, куда глаза глядят. Вот только сразу вспоминалось, что бежать-то, впрочем, ему особо некуда, и никто нигде, если честно, его не ждет.
Да и уволиться было не так-то просто. Одного желания, мягко так сказать, маловато. Даже самые весомые причины во внимание никто принимать не хотел.
Командир части внезапно собрал офицерское собрание, и необычайно честно, что весьма ошарашило товарищей офицеров, сказал всем, что таки да, на данном этапе война проиграна. Но проиграна не ими, а политиками, и что все равно это все добром не кончится, что придется воевать заново, как долго и как трудно, кто его знает, но что придется — это точно. И что нужно заниматься размещением вновь прибывших из Чечни войск, тем более, что войск пришло много, а новых казарм под это дело, разумеется, нет. И техника стоит в чистом поле. И что этим всем нужно срочно заниматься, а не пить бесконечно водку, и ходить с опухшими и злыми рожами. И нужно, в конце — концов, заниматься и боевой учебой, потому что этой обязанности с них никто не снимал. И вполне возможно, именно с новобранцами и вновь прибывшими «пиджаками» опять придется сражаться с усилившимся и воодушевленным противником.
Тут встал сухой лысый и желчный майор Шурыгин, и спросил прямо в лоб, без околичностей и предварительных реверансов, как все это можно организовать на данной территории, если она фактически является для нас враждебной, в прямом смысле этого слова. Если местные уже в открытую называют российские войска оккупационными, а он и чувствует себя как на оккупированной территории, вот только никаких прав, как у настоящего оккупанта, у него нет.
Командир части ответил, что Дагестан был, есть и будет российским, кто бы чего не хотел, и не говорил.
— Объясните это местным, — выкрикнул кто-то из задних рядов, скрытых в полутьме. — Выйдите на улицу, и спросите! И они вам быстро объяснят, что они думают об этом.
— Так думает только ваххабитское отребье, — возразил командир части. — Далеко не все так думают здесь… Короче, это не обсуждается. Мы люди военные, нас сюда Родина поставила. Надо свой долг до конца исполнять.
Правую сторону зала занимали офицеры частей, выведенных в Махач-Юрт из Чечни. Из этого угла никто ничего не выкрикивал, и даже просто не говорил, и даже между собой не переговаривались. Но молчание их непостижимым образом само по себе дышало злобой. Эти люди чувствовали себя преданными и брошенными.